Шолохов
Шрифт:
— Совершенно ясен прием остранения в широко распространенном образе-мотиве эротической прозы, в которой медведь и другие животные, или черт… — тут Шкловский чему-то улыбнулся и непонятно пояснил: —… это другая мотивировка неузнавания… не узнают человека. Вот сказка про мужика, который опалил бок медведю, сломал сороке ногу, а пауку — большой мухе — воткнул в задницу палку. «Паук полетел и сел на то же дерево, где сорока и медведь. Сидят все трое. Приходит к мужу жена, приносит в поле обед. Пообедал муж с женой на чистом воздухе, стал валить ее на пол. Увидал это медведь и говорит сороке с пауком: «Батюшки! Мужик опять ково-то хочет пежить». — Сорока говорит: «Нет, кому-то ноги хотит ломать». Паук: «Нет, палку в задницу кому-то хотит воткнуть».
Все уже хохотали, не скрываясь, как смеются
— На «неузнавании» основаны многие «заветные сказки» Афанасьева. Они, кстати, так и не изданы в России, даже после революции. Это издание, — Шкловский показал книжку, — женевское, на русском языке. Возьмем сказку «Стыдливая барыня». Она основана на неназывании предмета своим именем, на игре в неузнавание. Молодая барыня взяла к себе лакея с условием, чтобы он не говорил ничего похабного. Вот едут они с ним в деревню и видят, как вдоль дороги спаривается разная живность — свиньи, лошади, куры и так далее. Барыня каждый раз спрашивает, что это такое. Молодец отвечает: жеребец свой табун оглядывает, бык попихивает корову на свежую травку, петух курицу от дождя закрывает… Приехали к реке, барыня задумала купаться, позвала с собой лакея. Молодец разделся, а барыня спрашивает: «А у тебя это что такое висит?» — «Это конь называется». — «А что, он у тебя пьет?» — «Пьет, сударыня; нельзя ли попоить в вашем колодце?» — «Ну, пусти его…» Вот тут-то он натешился; насилу оба из воды вылезли.
Никто уже не смеялся, каждый думал: «Он что — издевается?»
От всего занятия в голове у Михаила осталась одна мысль, с которой Виктор Борисович и начал свою поразительную лекцию: «Подлец человек!»
В следующую среду на Воздвиженку пришел Брик, а с ним — Лиля Юрьевна. Она молча, положив ногу на ногу, сидела рядом с Осиком, курила и поглядывала на студийцев, на Михаила своими черными, горящими, глубоко запавшими глазами. Когда она прощалась за руку с Михаилом, то вложила в его ладонь записочку, написанную ясным гимназическим почерком: «Станичник! Почему Вы к нам не заходите? Приходите завтра вечером, у меня будет что-то вроде приема. Познакомитесь с интересными, нужными для литератора людьми. Л. Ю.».
Женского общества Михаил не знал давно, с того самого времени, как уехал с Дона, а тут еще Шкловский со своими срамными, вызывающими прилив дурной крови лекциями… Когда сегодня она сунула ему записочку, он почувствовал себя жеребцом-лакеем из гадкой сказочки, которую смаковал Шкловский. «Это конь называется». А Лиля Юрьевна — стало быть, «стыдливая барыня». «Ну, пусти его…» А в самом деле — почему бы не пустить? Сама ведь набивается…
Гэпэушница? Ну и хрен с ней, что гэпэушница. Вася предупредил — и шабаш, спасибо. Что он с ней, откровенничать собирается? «Красный казак» — и вся история. «Прием» его немного смущает. О чем ему там говорить, что толку в этих «нужных людях», если написал он всего один маленький рассказец? Разве что себя показать да на людей посмотреть? И то…
На следующий день Михаил почистился, залатал все прорехи на штанах и гимнастерке, отгладил их утюгом, одолженным у супруги Александра Павловича, и, как стемнело, отправился в Водопьяный. Парадная дверь особняка по обычаю того времени была заколочена, и поднимался он по неосвещенной черной лестнице. Добравшись до площадки между третьим и четвертым этажами, Михаил услышал сверху музыку, громкие голоса, звон бокалов. Он решил, перед тем как позвонить Брикам, покурить для храбрости. К тому времени Михаил уже завел себе трубку, купленную на первую зарплату в артели каменщиков. Он на ощупь набил ее махоркой, зажег спичку и поднес ее было к трубке, как вдруг боковым зрением, цепенея, увидел, что совсем рядом с ним на узкой площадке стоит какой-то здоровенный человек. Михаила враз прошибла холодная испарина. На него страшными глазами глядел… Маяковский, якобы уехавший куда-то. Лицо его показалось Михаилу мокрым. Слезы?! Пламя лизнуло пальцы, он, зашипев, бросил спичку и немного пришел в себя.
— 3-здравствуйте… — сказал он.
Маяковский издал горлом какой-то звук.
— Я вот… за книжкой пришел… Осип Максимович… Лиля Юрьевна… обещали («Ну же — чья книжка, вспоминай!»)… книжка Якобсона…
Михаил
замолчал. Маяковский тоже молчал. Они стояли в темноте друг против друга. Михаил сделал над собой героическое усилие и продолжил:— Но у них… у вас, — с испугом поправился он, — теперь гости, не до меня, наверное. Я лучше пойду.
Маяковский по-прежнему молчал, дышал через рот. Михаил нащупал ногой ступеньку, ведущую вниз, и стал, держась за перила, спускаться.
«Что все это значило?» — думал он, вылетев на улицу. А может быть, этот Маяковский сумасшедший? Едва ли… Михаил видел его лицо секунду-другую, пока горела спичка, но в нем было не безумие, а что-то другое. Вот только что? Страдание… боль… Тут простая мысль пришла ему в голову, что Маяковский ревновал Лилю Юрьевну к ее гостям, в том числе и к нему. И никуда он не уезжал — у них с Лилей Юрьевной, видимо, размолвка, которой она, судя по всему, мало огорчена, а вот Маяковский — наоборот… Скорее всего, он стоит там в темноте, чтобы узнать, кто же из мужчин у нее останется после «приема». И тогда-то он, наверное, явится, как пушкинский Командор. А может быть, и не явится, а наоборот, будет стоять до утра, страшно глядя в темноту… Скажите, пожалуйста, такая пигалица эта Лиля, а мужики вокруг нее водят хоровод, как кобели вокруг суки! И что в ней такого? Ну, смотрит эдак по-блядски… В постели, наверное, — огонь: худущие, они такие… Но совершенно очевидно, что не это в ней главное, а нечто жутковатое и одновременно влекущее, как в панночке из гоголевского «Вия»…
И тогда, вспомнив Гоголя, он вдруг понял, что Лиля Юрьевна была похожа на смерть, особенно когда боковой свет падал на ее лицо и резче обозначались высоко поднятые скулы, глубже западали темные глазницы. «Ведьма!» Маяковский любит ведьму, а она катается на нем, как панночка на Хоме Бруте. Смутно Михаил помнил, что о чем-то подобном писал и сам Маяковский в ранних поэмах, которые он в свое время читал вполглаза, не особенно сопереживая написанному, ибо кровь и смерть, которые поэт громоздил в этих стихах, не шли ни в какое сравнение с настоящей кровью, от которой в гражданскую порой становились багряными воды Тихого Дона.
Придя домой, Михаил спросил Александра Павловича, нет ли у него Маяковского. Тот, заслышав это имя, поморщился, но, будучи книгочеем, книжку Маяковского под названием «Все сочиненное» в своей библиотеке имел. Первое, что Михаил прочитал, наугад раскрыв ее, были слова:
Ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза.Он сидел потрясенный. Значит, это жуткое сходство своей возлюбленной со смертью не было тайной для поэта? Но, может быть, речь в стихах идет не о Лиле Юрьевне? Он перелистнул страницу, и сомнения исчезли.
А там, где тундрой мир вылинял, где с северным ветром ведет река торги, — на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги.Этому человеку нужна была только любовь, больше ничего, даже революция, которую он предсказал, ошибившись всего на год, которую теперь воспевал без устали, казалась лишней, напророченной им из чувства личной мести к тем, кто щедро платил Марии (или Лиле) деньги, а потом «вылюбил» их, как Ротшильд…
Когда же Михаил, сжимая голову руками, не вынимая изо рта потухшей трубки, принялся читать дальше, стало ему жутковато:
Думает бог: погоди, Владимир! Это ему, ему же, чтоб не догадался, кто ты, выдумалось дать тебе настоящего мужа и на рояль положить человечьи ноты. Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стеганье одеялово, знаю — запахнет шерстью паленной и серой издымится мясо дьявола.