Шолохов
Шрифт:
Сеновал он помнил, как сплошной горячечный бред. Марья, неожиданно толкнув Мишку в грудь обеими руками, повалила его на сено и умело, быстро, как сестра милосердия с раненого, стянула с него портки, а потом разделась сама, дразня его, ловким змеиным движением бедер освобождаясь от верхней юбки, нижней… Пришла она совершенно нагая, пахнущая неведомым, волнующим женским запахом, легла сверху, прижалась грудью с твердыми сосками. Тонкую сильную руку она просунула ему под шею, затем, точно играя, перевернулась на спину, увлекая его за собой, и уже он оказался сверху, на мягком, упругом, жарком ложе между ее широко разведенных бедер.
— Давай, — шепнула она бесстыдно и горячо, — не боись, соколик, палочку не сотрешь, я зараз — как масло…
Тела их сплелись, превратились в движение, в учащенное дыхание, в полет, как на качелях-лодках — вверх-вниз. Женщина билась под
Марья широко разбросалась на сене, прикрыв глаза. Лицо ее побелело, казалось мертвым, как тогда, когда она убила Сердинова.
— Ты чего? — испуганно шепнул он.
Она лениво, через силу улыбнулась.
— Ничего, не пужайся. Бабье счастье подольше вашего. Ты меня лучше вот так обними. Сладко было, соколик?
Миша пожал плечами. Небывалое ощущение, которое пережил он, едва ли можно было назвать «сладким» или каким-то другим похожим словом.
— Не привык еще. Привыкнешь. — Марья тихонько ласкалась к нему. — Ноне ты, Миня, казак стал. Боле не будешь за мамкину юбку держаться.
Миша сначала усмехнулся про себя: «Разве казаками с бабами на сеновале становятся?», а потом почувствовал, что он и впрямь стал за эти секунды другим: например, уже не боялся Марью за то, что она убила Сердинова, и вообще, ее власть над ним как-то уменьшилась. Он потянулся к ней — уже без робости, без замирания сердца, как тогда, на лавочке, а требовательно, настойчиво. Женщина гибко, умело льнула к его рукам, улыбалась, влажно блестя глазами в темноте. Все повторилось снова.
В тишине они лежали без движения, тяжело дыша. Верхняя губа Марьи покрылась бисеринками пота.
— Коханный мой… — шептала она, теребя Мишины волосы.
Миша, глядя на звезды в прорехах кровли, теперь такие далекие, думал о том, что сегодня ему было дано пережить два сильнейших ощущения: сначала в саду, наедине с бесконечностью, а потом здесь, в сарае, с Марьей. Он не отдавал себе отчета, насколько они противоположны, но смутно понимал, что то, первое, оказалось прервано на чем-то важном, что, возможно, никогда уже в жизни с такой силой не повторится. Марья пришла и забрала у него что-то, что наполняло его неземной легкостью, поднимало над степью, над Доном, а взамен дала то, что заставило его, как зверя, все чувствовать теперь в ночи, каждой клеточкой своего тела, прижало к земле, гудящей где-то от пушечного грома, от топота сотен тысяч копыт, раскаленной от пожарищ, политой кровью, истерзанной, принявшей в себя миллионы убитых, замученных людей, созданных, как и он, по образу и подобию Божию. Тогда, в саду, он был частью Вселенной, а сейчас стал частью Земли, где жизнь и смерть ежесекундно, как мигающие картины в синематографе, менялись местами: кто-то падал, сраженный навылет пулей из дымящегося ружья, а кто-то зачинал жизнь в объятиях стонущей женщины, кто-то оплакивал умершего от голода ребенка, а кто-то, не ощущая вкуса, рвал зубами сочное мясо и пил вино забвения. И на все это молчаливо и бесстрастно глядели звезды, как и на них сейчас сквозь просветы в кровле.
В эту ночь судьба определила границы, в которых будет существовать его душа, всегда готовая подняться над землей, постигнуть непостижимое, но всякий раз останавливаемая могучим земным инстинктом, тянущим его вниз, к круговерти боли и любви, страдания и счастья, жизни и смерти.
V
Пролетел год, и Дон обезлюдел. Казаков как огромной косой скосило. Мало кто выжил из тех, что окружали когда-то Шолоховых в Кружилине, Каргине, Вешенской и Плешакове: сгинули Дроздовы — Павел, Алексей и жадная до мужских ласк Марья; все работники отцовой мельницы — Иван Сердинов, весовщик Валентин по прозвищу Валет, братья Бабичевы — Василий и Давид, лупоглазый и чернявый Илья Резник, ушли в небытие вешенские купцы Шолоховы и Моховы, каргинские Левочкины и Озеровы, а дома их спалили дотла; опустели курени соседей — Федора Лиховидова и Христана Дударева… Погибли трое двоюродных братьев Миши — Иван, Валентин и Владимир Сергины, игравшие с ним когда-то у Голого Лога в Порт-Артур, — двое
служили у красных, один у белых…Взрослые казаки, которым посчастливилось выжить, ушли с белыми в «отступ» на Кубань, как отцов друг Харлампий Ермаков, командир повстанческой дивизии, а те, кто перед Вешенским восстанием был мобилизован красными, либо погибли на колчаковском фронте, либо еще не вернулись. Остались старики, бабы, ребятишки да юнцы вроде Михаила. Оседала по весне земля в безымянных могилах, которых стало теперь на Дону больше, чем людей, исчезали небольшие холмики, а то и вовсе проваливались, обнажая белые человеческие кости и истлевшие обрывки обмундирования, а потом все это буйно зарастало сорной травой, напрочь скрывая последнюю память об этих людях — словно не жили они и не умирали. Гулял над станицами и хуторами степной ветер, звенел в выбитых стеклах, трепал покосившиеся плетни, разносил остывший пепел пожарищ. Проходя по заросшей бурьяном рыночной площади в Каргинской, с трудом мог представить Михаил, что до революции каждый месяц, аккурат 18-го числа, бывал здесь шумный базар… Часто вспоминал он в эти дни название одной древней рукописи, о которой говорили им в гимназии: «Слово о погибели Русской земли…» Он понимал, что ему выпало жить во времена, схожие с теми, почти легендарными, когда стирались с лица земли целые государства, исчезали племена и народы. Он увидел то, что посчастливилось не увидеть Гоголю: конец казачества. Неужели память о нем исчезнет, думал он, как исчезают могилы в степи? С той поры, как деникинские войска, отрезанные махновцами под Екатеринославом от прямой дороги на Ростов, через Донбасс заполонили верхнедонские станицы, прошло всего несколько месяцев, а казалось — несколько десятков лет, так далеко ушла вместе с ними прежняя жизнь. Словно сон, вспоминал теперь Михаил разговор, который, подвыпив, вели между собой ноябрьским вечером офицеры, набившиеся на постой в их курене, и то ужасное, что случилось после. Всклокоченные, красные, с расстегнутыми воротниками мундиров, открывавшими нечистые нательные рубахи, они в тусклом свете горящих плошек с жиром говорили, говорили, часто не слыша друг друга, будто словами каждый хотел исправить что-то, что силой оружия уже исправить было невозможно.
— Почему в России большинство населения к нам враждебно?
— Коммунизм — идея новая, привлекательная для простых людей, а большевики ведут хорошую пропаганду…
— Вот-вот. С короткими понятными лозунгами. «Грабь награбленное» — кто может устоять против этого? А наша пропаганда сложна и непонятна мужику…
— Крестьянин отвернется от коммунизма, когда он его узнает. Он тугодум, и, пожалуй, будет поздно — нас уже не будет, чтобы ему помочь…
— Нам вредит грабеж…
— Они ограбили мой дом. Не вижу, почему мне не ограбить их дом.
Из десятка офицеров больше других Михаилу запомнились трое — есаул Терского казачьего войска в черкеске с кинжалом, считавший возможным ограбить чужой дом, если его дом ограбили, молодой подпоручик-артиллерист, который много пил, но мало говорил, точнее — одно только слово: «Жиды», и остроносый, белобровый, с глубоко запавшими, беспокойными птичьими глазами и безукоризненным пробором на голове (Бог знает, как удавалось ему его сохранять в походе) человек с узкими серебристыми погонами военного доктора. Доктор-альбинос был склонен философствовать:
— Человечество создало только три моральных закона. Закон дикаря: «Я украл — это хорошо. У меня украли — это плохо». Прошло много времени, и Моисей дал свой закон: «Око за око». Логично и понятно. Еще прошли века, и Христос сказал: «Любите ближнего». Очень высокий закон, но малопонятный.
— Да, во время войны все законы перевернуты: убей, делай как можно больше вреда и не говори правды… Закон Моисея более понятен, чем закон Христа.
— Жиды.
— Законы для войны — циничны. Говорится, как можно превратить вас в труп, а как нельзя. Дескать, вот так — некорректно, а так — корректно, — язвительно улыбался терец. — Если уж война, то все способы хороши.
— Нет, господа, нужно различать, что полезно, а что нет. Раньше просто уничтожали население, а в современных войнах стараются привлечь население на свою сторону. Пропаганда имеет большое значение.
— Сплошное вранье и демагогия — ваша пропаганда.
— Жиды.
— Я и не утверждаю противного — и насчет пропаганды, и насчет жидов. Пропаганда базируется на глупости и невежестве людей. Но не нужно забывать, что глупость — самая большая сила в мире. Массы глупы и поддаются пропаганде. Вовсе не следует говорить правду, а повторить десять тысяч раз ложь, и массы примут ложь за правду. Это сказал Ленин, а он специалист по лжи и пропаганде.