Шоншетта
Шрифт:
Шоншетта вдруг захлопала в ладоши.
Дина, все время вытиравшая себе заплаканные глаза, даже подскочила на стуле.
– Боже мой! Что с вами, мадемуазель?
– Ничего, моя старая Ди, я только вспомнила одну вещь…
Подобно тому, как в темную комнату через внезапно отворенное окно врывается свет, так и Шоншетта вдруг увидела мысленным взором «его», оригинал портрета. Вечера в Супизе вдруг вспомнились ей с поразительной ясностью: карточный стол, вокруг которого усаживались трое, пока Шоншетта строила домики из карт. Это были ее мать, очень хорошенькая, с черными-черными волосами, с шалью на плечах, так как она всегда зябла: Дюкатель, уже сгорбленный, но не так, как теперь, и «он», оригинал портрета, с теми же белокурыми усами и голубыми
Кончив свой десерт, Шоншетта поспешила скрыться в свою комнату, чтобы снова взглянуть на свое сокровище. Она долго любовалась им, все более и более припоминая прошлое. Пробило три часа. Шоншетта вспомнила, что сейчас придет на урок мадемуазель Лебхафт, и стала собирать книги. Вошла учительница, тонкая, худая, в своей восемнадцатифранковой тальме; ее костлявое лицо под вуалью покраснело от холода.
Шоншетте всегда доставляло огромное развлечение смотреть, как раздевается мадемуазель Лебхафт: из шляпы она вынимала, по крайней мере, десять булавок, причем неловко торопилась, теряла терпение; потом перед зеркалом поправляла волосы, которые были такие светлые, что седина даже не была в них заметна; потом снимала свою тальму, накидку без рукавов, без которой оказывалась тощей и страшно плоской в груди, – гораздо худее Шоншетты, фигура которой уже выказывала наклонность к округленным формам.
– Шоншетта, хорошо ли вы приготовили уроки? – спрашивала мадемуазель Лебхафт, целуя девочку в лоб.
– Да, фрейлейн.
После этих прелюдий начинался урок. Слова старой девы звучали однообразно, как журчанье водяной струи; при этом веки Шоншетты нередко закрывались от дремоты. Единственно, что занимало девочку – это рассказы мадемуазель Лебхафт о ее молодости – ее «роман», как она называла.
Какой это был грустный и бедный по содержанию роман! Это была история нищеты и лишений, начавшихся со смерти ее отца, саксонского лесничего, оставившего дочь в шестнадцать лет без всяких средств. Кое-какие связи помогли сироте получить место в женской гимназии, где она могла докончить свое образование, зарабатывая в то же время кусок хлеба. Потом… потом она прошла обычную карьеру учительницы-космополитки, работая то в Англии, то в Германии, то во Франции и тратя понемногу свои молодые силы в этом неблагодарном труде. Однако она с удовольствием вспоминала годы своих путешествий, и каждый урок прерывался рассказами об этом прошлом. Шоншетта знала их все до одного, но для нее не было ничего приятнее, как слушать их повторение.
– Я никогда не была очень хорошенькой, – говорила мадемуазель Лебхафт, – но была очень интересна.
Если верить ее словам, она была очень привлекательна, так как все ее романы кончались поспешным бегством от преследований какого-нибудь молодого человека, сердце которого она покорила, живя на месте в качестве гувернантки.
Сегодня мадемуазель Лебхафт повторила уже известную Шоншетте историю своего пребывания в замке Ред-Кэстл: как она ночью бежала из этой шотландской берлоги, чтобы не быть препятствием к браку между молодым владельцем замка и леди Осмонд.
– Скажите, фрейлейн, – спросила Шоншетта, которую преследовала одна неотвязная мысль, – все эти господа, которые так восхищались вами, оставляли вам что-нибудь на память о себе?
Немка багрово покраснела, потом жеманно сказала:
– Какой дикий вопрос, Шоншетта! Разве приличные барышни принимают подарки от мужчин? Ну, продолжайте: в котором году Левендаль взял Берген-оп-Цом?
Но Шоншетта настаивала:
– Я уверена, что у вас есть подарки. О, фрейлейн, – вкрадчиво продолжала она, – покажите мне!
Смущенная старая дева колебалась и машинально поднесла руку к горлу, точно защищаясь от нескромной попытки отнять у нее что-то, спрятанное на ее груди. Но проворные пальчики Шоншетты быстро скользнули за белую рюшку, окаймлявшую ворот мадемуазель Лебхафт, и нащупали серебряную
цепочку. Шоншетта тихонько потянула ее, учительница не сопротивлялась и позволила вытащить на свет Божий и открыть серебряный медальон в виде сердца. В нем оказались белокурые волосы, такие же светлые, какими должны были быть в молодости волосы самой мадемуазель, но не такие тонкие.– Чьи это? – спросила Шоншетта.
Но Лебхафт не слышала вопроса: очевидно вид этого сокровища отозвался в ее душе неясным аккордом воспоминаний минувшей любви, и она прислушивалась к музыке, зазвучавшей в ее сердце.
– Это – волосы владельца Ред-Кэстла? – приставала Шоншетта.
– О, нет! – со стыдливым ужасом возразила учительница, – от этого лорда я никогда и ничего не приняла бы: я не любила его!
– Так вы любили господина с этими вот волосами?
– Любила ли я его?! – с трогательной нежностью, прошептала Лебхафт. – Ах, и вы еще спрашиваете! У вас, француженок, не такие сердца, как у нас. Вы любите человека неделю, полгода… никогда не выдерживаете года, это всем известно. А мы, раз отдав наше сердце, уже не берем его назад. Раз полюбили – и кончено!
– «Он» был красив? – спросила девочка.
– Взгляните! – с гордой улыбкой ответила Лебхафт и, торжественно вынув из старенького бумажника пожелтевшую фотокарточку, протянула, ее Шоншетте.
Это был портрет померанского воина с детским, простоватым, открытым лицом; Шоншетта невольно подумала о миниатюрном изображении красавца-гвардейца, и у нее не хватило мужества сказать мадемуазель Лебхафт, что ее друг хорош собой.
– Он женат, – тихо, словно говоря с самой собой, прошептала старая дева, – женат, и у него есть дети… но я… я не забыла его! – и, прежде чем спрятать свою реликвию обратно в бумажник, она благоговейно поднесла ее к губам.
Шоншетта не находила это смешным, даже почти завидовала своей учительнице, несмотря на ее костлявую фигуру, выцветшие волосы и нищенский костюм: эта бедная девушка по крайней мере любила кого-то, и прошлая любовь скрашивала ее воспоминания. Любить… быть любимой… В этот день, полный; треволнений, девочка уже во второй раз слышала эти заветные слова и, вспоминая, с какой горечью ее мать сказала: «Не люби, не люби никогда!» – подумала:
«Мама, наверное, также испытала то странное чувство, о котором говорит фрейлейн».
И она позавидовала обеим.
«А я все-таки буду любить, как мама и как фрейлейн!» – решила она в своей детской головке.
Старая дева очнулась от задумчивости и стала собирать свои тетради. Шоншетта поцеловала ее молча, но с большим чувством, чем обыкновенно.
После урока она, тщательно закутанная Диной, выбегала в сад, представлявший клочок земли в тридцать квадратных метров. Зима уже набросила, на него меланхолический покров. В сентябре Шоншетта сама посадила в землю семена вьюнка и теперь каждый день ходила смотреть, не выглянули ли первые зеленые побеги; но сегодня она едва взглянула на грядки, одеревеневшие от мороза, и совсем иными, чем прежде, глазами смотрела на тесную ограду, в которой была заключена – и, Боже мой! На сколько еще лет? – вследствие случайности своего рождения!
От улицы садик отделяла высокая стена, в которой не было ни одной калитки. Но что же за этой стеной? За однообразными улицами предместья? Конечно, там начинался иной мир, в который сегодня утром она заглянула, и который заставил ее пережить уже столько волнений. Мир, в котором столько пережила и так много любила мадемуазель Лебхафт; мир, отмеченный на картах иными красками, чем Франция. Какое же место займет в нем она сама, маленькая Шоншетта? Какие события могли бы помочь ей выйти из своего одиночества и вступить в настоящую жизнь? И если случай бросит ее в водоворот жизни, кто поддержит ее? Дина, любящая и верная как собака, знала жизнь, не лучше самой Шоншетты, а Дюкатель… Дюкателя Шоншетта не могла представить себе иначе, как прикованным к его кабинету. Значит, необходимо, чтобы кто-нибудь из того, иного мира пришел за нею… кто-нибудь, кто любил бы ее… Но кто?