Шпагу князю Оболенскому! (сборник)
Шрифт:
— На зятя сетовала. До сей поры поминает ей загубленное сатанинское зелье. Уста свои оскверняет непотребной бранью и рукоприкладство дозволяет.
Андрей покачал головой, нахмурился. Ему очень не понравилось, даже огорчило, что именно с этой бедой бабуся Корзинкина пошла не к нему, а в церковь.
— Ну и какие меры ты принял, пресвятой отец? Восстановил справедливость?
Отец Леонид с шутливой строгостью погрозил пальцем:
— Не дразнитесь, Андрей Сергеевич, ибо всяк имеет свои меры — кто действом, кто словом божиим, но несет людям свет и добро.
— А как со злом? Подберешь цитатку?
— Подберу, — спокойно кивнул отец Леонид. — Не раз уже говорил и в том утвердился:
— А кто здесь терпит скорби и страдания, — в тон ему подхватил Андрей когда-то слышанное, — таковой там водворяется в радости. Или обретается, не помню? Вот я водворю этого зятька суток на пятнадцать — пусть пообретается в радости!
— О чем дискуссия, молодые люди? — подошел Великий, помахивая тросточкой. Поклонился отцу Леониду, хлопнул привставшего Андрея по плечу: сиди, мол, сиди — не обижусь.
Он за эти дни стал уже совсем своим человеком в селе. Особенно тянулась к нему молодежь, ходила за ним, как выводок молодых волчат за смелым и опытным вожаком. Вот и сейчас за оградой осталась, видно, дожидаясь его, неразлучная троица — Челюкан, Куманьков и Кролик. Стояли, неумело потягивая папироски, сплевывая часто и небрежно, и тоже — с ореховыми палочками, вроде с тросточками. Челюкан даже шляпу на голову положил; при его драной и прожженной у костров телогрейке она особенно здорово смотрелась — как телевизор на телеге.
— Ну-ка, бросьте! — строго прикрикнул Андрей, вставая. — Уши надеру!
Переглянулись, усмехнулись, взглядами поспорили — кто первый, и, сделав вид, что уже докурили, щелчками послали окурки на дорогу, одновременно сплюнули — независимо и пренебрежительно.
— Это с ними у вас инцидент произошел на речке? — спросил Андрей Великого. — Я сразу не поинтересовался…
— Да что ты, шериф, какой там инцидент — не стоит твоего беспокойства. Я не в претензии. Как говорит мой знакомый слесарь-сантехник, не будем ломать копья об эту тему. Ребята у вас хорошие, шустрые. Мы уже подружились. Люблю этот возраст — трудный, но благодатный и счастливый. Все мы через это прошли, и, к сожалению, безвозвратно. Кто из нас не вспоминает с теплой грустью свою первую сигарету, первую рюмку вина, первый романтический поцелуй? А, отче Леонид?
— Я некурящ, непьющ.
— Простите великодушно, — развел руки Великий, — немного зарвался по инерции. Не откажите в любезности — позвольте осмотреть ваш храм работнику искусств, специалисту по фрескам — живейший интерес питаю к подобного рода творчеству.
— Это не мой, это божий храм, — ответствовал несколько смягченный отец Леонид. — Осмотр его никаким образом гражданским лицам не возбраняется. Прошу! — Он посторонился, пропустил его в двери и, оставив их открытыми, спустился к Андрею, заговорил, понизив голос:
— Я в некотором недоумении, Андрей Сергеевич, относительно вашего прискорбного невнимания к церкви.
— Как это? — ошарашенно сморгнув, уставился на него Андрей. — Ко всенощной, что ли, не хожу?
— Я имею в виду ваше профессиональное, должностное внимание, — не принял шутки отец Леонид. — Да, да. Вы обязаны добиться организации постоянного милицейского поста у церкви. Или какого-то другого вида охраны. Для верующих — это храм, а для всех остальных — музей. Музей с бесценными, невосполнимыми при утрате произведениями искусства. Ведь у нас почти все иконы старинного письма, есть Дионисий, есть школы Феофана Грека. А книги? Евангелию в чеканном по меди футляре поистине нет цены, нет равного. Впрочем, в Дубровническом музее имеется подробная опись — вы бы ознакомились с ней при случае, если моя тревога вас не убеждает. Меня удручает, как быстро вы забыли печальную историю с иконами, которые чуть было не
попали в чужие руки. Вы тогда вовремя вмешались — отдаю должное, но в следующий раз вы можете опоздать…— А в чем дело? — обеспокоенно перебил его Андрей. — Есть тревожные сигналы?
— Да нет, какие там сигналы. Просто вполне естественное беспокойство о народном достоянии. Ведь все эти истинные сокровища принадлежат государству, церковь, если можно так выразиться, взяла их напрокат.
— Я понимаю… Ну, может быть, самое ценное — книги там, подсвечники и всякое такое — возьмешь домой? — неуверенно посоветовал Андрей.
— Что вы! Дом деревянный, решеток на окнах нет — я не могу позволить такой риск. Здесь все-таки безопаснее, запоры хорошие, окна забраны, по ночам в боковушке сторож спит. Спит, Андрей Сергеевич! Сном праведника!
— Да не волнуйся ты так сильно. Кто у нас на такое решится?..
— Как знать… В ближайшие дни — я уточню, когда именно, — мне предстоит быть в отъезде. Направляюсь, по-мирскому говоря, на краткосрочные курсы повышения квалификации. Хотелось бы иметь спокойное сердце…
Андрей сдвинул фуражку на лоб, поскреб затылок:
— Да, задачка… Ну что — будем думать.
Из церкви вышел Великий. Щурясь после полумрака от солнца, оскаливая зубы, чем-то очень довольный, засовывал в нагрудный карман плаща записную книжку. Обратился к отцу Леониду:
— Благодарю за доставленное наслаждение. Имею честь и откланиваюсь с надеждой на повторный визит, — приподнял шляпу и спустился по ступенькам к ожидавшим его ребятам, пошел, окруженный ими, красиво покуривая длинную сигарету, похлопывая тросточкой по ноге.
На усадьбе колхозного пастуха Силантьева стояли двумя рядами громадные старые липы — видно, когда-то была аллея — и каждую осень щедро засыпали тяжелой листвой двор, огород и крышу дома. А летом из-за густой, не пробиваемой солнечными лучами тени ничего у Силантьева на огороде и в палисаднике не росло. Но липы он не трогал. Осенью терпеливо собирал подсохшую листву в громадные кучи, и, пока не сжег, со всего села сбегались покувыркаться в них ребятишки — не было для них лучшего удовольствия.
Андрей, прикрывая за собой косую — на одной петле — калитку, вспомнил, как совсем, кажется, недавно и он вот так же беззаботно барахтался и визжал в сухих палых листьях и с необъяснимой, какой-то тревожной грустью, будто зная, что скоро это кончится и никогда уже не повторится, вдыхал их незабываемый, горький и сильный запах.
Мальчишки (и Вовка-беглец среди них) сидели в этот раз спокойно на самой высокой куче, как грачи на копне, и, замерев, слушали бородатого Силантьева, который что-то рассказывал неторопливо, постукивая по земле старенькими деревянными граблями. Рядом на скамейке стоял самовар, и голубой дым из него пластами, похожими на ложащийся туман, неподвижно держался в сыром и сумрачном от лип воздухе, висел на голых ветках, цеплялся за крыльцо. Прямо, как у старого колдуна, подумалось Андрею.
Никто не заметил его, и он, подойдя ближе, услышал конец страшной сказки: "Теперь-то так не бывает, а в старину случалось… Этот самый упырь, он встает из могилы и ходит ночью по земле с закрытыми глазами и ищет ощупью детишек или кого помоложе, чтобы высосать кровь. И тогда, как насосется, он снова оживает и может жить среди людей, пока, значит, этой крови ему хватает. Ему, выходит, чтобы жить, нужна молодая кровь. Потом снова позеленеет, в могилу прячется, а по ночам опять встает, ищет. Вот в этот самый момент, как он ляжет, так надо до полночи вырыть его из могилы, отрезать голову, между ног ему положить да и вогнать в самое сердце кол, непременно осиновый. Тогда уж он — раз в сердце дыра, крови-то держаться негде — упырничать больше не сможет, сдохнет…"