Шпион для Германии
Шрифт:
С заключительным словом выступил генеральный прокурор, мистер Том Кларк, присутствовавший на всех заседаниях в качестве наблюдателя и ни во что не вмешивавшийся:
— По обвиняемому Гимпелю мне особо говорить нечего. Он был у всех у нас на глазах. Несмотря на все его высказывания, я уверен: он прекрасно знал, что его ждет, когда покидал свою страну. Свое поведение он, видимо, оценивает так же, как и американский борец за свободу Натан Хейл [2] , произнесший перед казнью: «Я сожалею, что у меня только одна жизнь, которую могу пожертвовать во благо своей страны». Совершенно иначе обстоит дело с Колпоу, лжецом, обманщиком
2
Хейл Натан (1755—1776) — американский солдат, повешенный англичанами как шпион. (Примеч. ред.)
Суд удалился на совещание. Прошло еще сорок восемь часов, после чего меня снова вывели в зал. Стояла полная тишина, так как присутствовавшие знали, что должно произойти дальше.
И вот судейская коллегия появилась в зале. Все встали. Председательствующий вызвал меня, и я подошел к судейскому столу.
— Обвиняемый Гимпель, являясь председательствующим данной судейской коллегии, я обязан довести до вашего сведения приговор по вашему делу. По всем пунктам обвинения вы признаны виновным…
Встав и не глядя на меня, он произнес приговор — слова, которые я никогда не забуду:
— Смерть через повешение.
Приговор предписано было привести в исполнение на четвертый день. Веревка, подлежавшая наложению на мою шею, должна обязательно иметь тринадцать узлов, как это предписано. У меня оставалось еще девяносто шесть часов для раздумий. После этого навсегда окончатся ночные ужасы, ожидание в камере, горловые спазмы.
Я буквально бегал по своей камере взад и вперед. Часы и минуты давили на меня своей свинцовой тяжестью. Время то останавливалось, то неслось стремительно, усиливая страх перед смертью.
На лбу проступил пот, язык был абсолютно сухим, и я беспрестанно пил все без разбора, что только мне ни подавалось. Мне разрешалось все, что я только хотел. На меня смотрели кто застенчиво, кто с усмешкой, но почти все мне сочувствовали, хотя и по-своему.
Я был подобен выставочному экспонату. Прежде чем повесить, меня всем показывали, — по крайней мере тем, кто имел хорошие отношения с Форт-Джей и его комендантом. Днем я почти никогда не был один. Приходившие жали мне руку, рассказывали что-то, чего я не понимал, задавали различные вопросы, интересовались моим самочувствием, что звучало как издевка. Однако никакой насмешки в этом не было, то была лишь сила привычки.
Солнце вставало каждый день, как и прежде. В часе было все так же шестьдесят минут, а в минуте — шестьдесят секунд. Дети играли, их матери смеялись, а отцы зарабатывали деньги. Секретарши появлялись в своих бюро, обмениваясь вечерними впечатлениями. На плацах в казармах маршировали солдаты. В мире все шло своим обычным порядком, который был нарушен только для меня. Ведь пятого дня у меня уже не будет. Судебный процесс длился около пяти недель. Приговор был ясным и четким. Обжаловать его было нельзя. В конце заседания защитники пожали мне руку, а майор Регин сказал:
— Для меня было большой честью выступать в вашу защиту, мистер Гимпель.
Он дал мне сигарету и поднес огонь. На руках моих уже были наручники, которые успел надеть один из военной полиции секунд через двадцать после оглашения приговора. Наручники должны были теперь сопровождать меня до конца жизни.
— Вы великолепно держались на суде, — продолжил Регин. — Чего я не переношу, так это слишком чопорных или жеманных обвиняемых. Поверьте мне, я немало повидал на своем веку…
Я кивнул.
—
Выше голову, — добавил майор, — по крайней мере, сколько это будет еще возможно. Приговор сегодня же будет направлен в Верховный суд. Но там проверят только, не были ли допущены какие-либо процессуальные нарушения. В нашем деле их, к сожалению, не было.— Что еще?
— Есть еще возможность подать прошение на имя президента о помиловании.
— Но толку в этом, видимо, мало?
— Практически рассчитывать на успех не приходится, — ответил Регин. — По крайней мере, пока еще идет война. Хотя прошение о помиловании будет заключать в себе и нечто положительное: оно покажет, что вы — не закоренелый нацист… Многие осужденные могли бы спасти свою жизнь, не будь они слишком высокомерными в вопросе подачи прошения о помиловании.
— Подготовьте текст прошения, — предложил я и попытался улыбнуться. Не знаю, правда, насколько мне это удалось.
— Буду держать вас в курсе дела, — сказал Регин, — и навещать каждую неделю. Обязательно дайте мне знать, если у вас будут какие-либо замечания в вопросе обхождения с вами. В случае необходимости я могу немедленно вмешаться. — Он протянул мне руку. — Наручники я с удовольствием с вас бы снял, но этого сделать нельзя. Таково предписание.
Он ушел. Прошла неделя, потом вторая, затем третья и даже четвертая.
Но вот однажды утром ко мне пришел мужчина, который записал адрес моих ближайших родственников в Германии. Я знал, что это значило. Повар поинтересовался, какую пищу я желал бы получать в ближайшие дни. Это означало то же самое. Армейский священник просил уточнить, может ли он навестить меня. Я знал, что все это значило…
Я дал тому человеку адрес своего отца, но мне пришлось несколько секунд поразмыслить, где он жил: настолько далеко и безнадежно осталось все в прошлом.
Я ясно увидел отца перед собой, человека, от которого унаследовал фигуру, осанку, глаза, нос и стремление делать то, чего делать нельзя. Когда мне исполнилось три года, я оказался у гроба матери. Я ничего не понимал, так как был еще очень маленьким. Меня воспитал отец. Я рос рядом с ним, и между нами существовали само собой разумеющиеся молчаливые товарищеские отношения, обычно устанавливающиеся после ранней смерти матери между отцом и сыном. В детстве часто делал то, чего делать не следовало бы. Мы играли как-то на улице в футбол. Я ударил по воротам. Мяч же угодил прямо в витрину кондитерской. Молниеносно я выудил мяч, лежавший посреди осколков стекла, и убежал. За мной гналась хозяйка лавочки с метлой в руке.
Домой пришел на целых два часа позже обычного, не ожидая ничего хорошего. Когда я появился, отец уже оплатил ущерб.
— Ты, конечно, боишься? — спросил он меня.
— Да, — еле слышно признался я.
— Все это чепуха, — продолжил отец. — Ты думаешь, я в твои годы ничего не вытворял?
Что он теперь делает и думает ли обо мне? Он никогда меня не спрашивал, где и на кого я работал.
— Я этого даже и знать не хочу, — сказал он мне однажды. — Ты сам знаешь, что делаешь. У меня единственное желание — увидеть тебя после войны живым и здоровым.
После войны! После войны! Теперь этого «после» уже не будет…
Появился Джонни, мой охранник, и сунул мне зажженную сигарету сквозь проволочную ячейку.
— Кури, да побыстрее, — произнес он при этом. — Никогда не знаешь, кто к тебе может прийти.
Через минуту он крикнул:
— Эдвард, — меня все звали этим вымышленным именем, — все не так плохо, как может показаться.
— Хотелось бы верить в это, — ответил я.
— Я недавно прочитал одну книжку, — продолжил Джонни. — Ее написал школьный учитель. И речь в ней идет о войне Америки за независимость.