Шпион, которого звали Чарли Паркер
Шрифт:
Принц Арджуна, инкогнито… цель этой поездки – объединить разобщённые и погрязшие в междоусобицах индийские княжества… планирует встретиться в неофициальной обстановке с доблестным Карна, принцем царства Куру… хорошо известна позиция Лондона… агенты британских спецслужб… попытки сорвать… провокации…
Скучно. Нахожу в кармане не очень чистый платок. Промокаю уголки глаз и вытираю пот со лба. В кармане лежит что-то еще. Какая-то штука. Я ощупываю ее через ткань брюк, рукой. Что-то небольшое, на ощупь, как полумесяц с ручкой. Я знаю, что это. Это такой маленький ножечек… Острый приступ мигрени. Так больно, что в глазах темнеет, и мир за окном начинает мерцать. В раме окна появляется тибетский лама в своей попоне и с четками и проводник-метис, ведущий его под ручку. Оставив
– Сожрет старика, – говорит Блаватская.
– Сожрет, – соглашается полковник Хопкинс. – Непременно, сожрет.
– Какая страшная, жестокая страна, – говорит Блаватская. – Вы не находите?
– Индия обречена, – заверяет всех полковник Хопкинс. – Эти феодальные князьки терзают и рвут страну на части. Кругом голод и нищета. Но мы непременно вернемся сюда, господа, дабы принести свет просвещения и культуры на штыках наших солдат! Прозит!
Полковник поднимает свой стакан с виски. Его монокль, вставленный в глазницу, нестерпимо сверкает. И тогда, я к своему удивлению узнаю этого человека. Мне вспоминается один далекий летний вечер в Фирозупре…
Я сижу в кустах, я скрываюсь в сумраке. Из кустов я вижу веранду нашего дома. На веранде – гости – мужчины, кто во фраках, кто в форме колониальных войск и ослепительные женщины, похожие на диковинных птиц, в немыслимых платьях и шляпках, украшенных макетами автомобилей и боевых дредноутов. Блеск хрусталя, красноватые язычки пламени в стеклянных колбах ламп. Херес, виски, пальмовое вино. Высокие окна особняка, выходящие на веранду, распахнуты. В полумраке гостиной, среди бесцветных деталей интерьера мерцает айсберг рояля. Шум голосов, смех, дым дорогих сигар и кальяна. Я гляжу на это подвижное сверкающие чудо, на праздник мира взрослых из своего убежища. Наш домашний питон Мафасуил дремлет на длинной ветке старого баобаба, над моей головой.
– Мы – Империя, мы – британцы…
– Когда мы уйдем, Индия погрязнет в склоках. Эти макаки, здешние феодальные князьки тотчас перегрызутся друг с дружкой…
– Заполыхает война, будет глад и мор… Придет чума… Города опустеют…
– Позвольте заметить, господа, настанет форменный конец света, апокалипсис…
– Индия сгинет, распадется на части. Останется в легендах и мифах. Разделит судьбу Атлантиды…
– И вот тогда эти дикари приползут к нам на брюхе умоляя вернуться…
– Позвольте заметить, господа, конец света уже близок…
– Да, что вы господа, все о политике, да о политике. Дамы скучают…
– А давайте петь романсы Вертинского!
– А давайте! Только, сперва, исключительно ради тонуса, хороший глоток бренди.
– Прозит! – говорит полковник Хопкинс, поднимая широкий стакан.
Как и ныне полковник крепок и в меру упитан и так же пронзительно сверкает стеклышко монокля в глазу, только виски не припорошены еще сединой и вместо неброского и словно бы пыльного штатского костюма на нем в тот вечер сидит, как влитой, парадный мундир колониальных войск с аксельбантами и орденами. Гости поднимаются из-за стола. Звенят бокалы. Красноватый свет ламп дробится в хрустале. Над крышей особняка, в пыльном индийском небе вселенским костром догорает эпоха.
Моя мать проходит сквозь отворенные окна в гостиную, садится за рояль и наигрывает, напевает в полголоса романсы Вертинского. Смеркается. Возле ламп кружатся мотыльки и бьются о стекло. Кимбол О’ Хара, мой отец, без кителя и с банджо в руках, присаживается на ступеньки веранды. Печальные песенки Вертинского позабыты. У отца густой сочный голос, и он поет неприличные куплеты. Рядом с ним, обняв отца за плечо, сидит полковник Хопкинс. Похоже, они закадычные друзья. Гости уже изрядно напились, все хохочут и отплясывают джигу. За забором, потревоженный неурочным шумом, трубит соседский слон. Потом все идут на речку купаться, а мама остается дома, она неважно себя чувствует. Она
бледна.В тот вечер, сидя в кустах рододендрона и внимая звукам чужого веселья, я с отчетливой тоской понял, что мне не унаследовать царства, никогда не войти в этот сверкающий мир, не быть таким элегантным, ловким и веселым, как отец, и таких друзей, как полковник Хопкинс у меня тоже не будет. Когда гости ушли купаться, я вылез из кустов и вошел в дом. Там в гостиной, в кресле, подле рояля сидела моя мать, укрывшись от ночной прохлады вязаным пледом. Мать молча погладила меня по голове и поднялась, чтобы затворить окна. Она сделала только шаг, как ноги у нее подломились, и она, потеряв сознание, упала на пол. Той же ночью она умерла от холеры… Нет-нет, перебиваю я сам себя, такого не могло быть. Моя мать умерла от холеры в Фирозупре, это правда, я теперь отчетливо это припоминаю. Только она, должно быть, долго болела, и были тоскливые пепельные вечера, и нехорошая тишина в комнатах, и этот доктор со смешными, будто бы нарисованными усами, неслышно идущий по глянцевому коридору к светлому прямоугольнику отворенный двери. Все это было, только я этого не помню, а помню именно так. Тот золотой и лиловый вечер и пустота в доме и оглушительный треск цикад, и жирные ночные мотыльки вьющиеся вокруг ламп, и, как мать, придерживая шаль одной рукой, поднимается с кресла, делает шаг, и у нее подламываются ноги…
– Может, ты встречал моего отца? – спрашиваю я проводника-метиса. – Он тоже работал проводником на Синдо-Пенджабо-Делийской дороге!
Чтобы перекрыть стук колес мне приходится кричать. Проводник оглядывается на меня и пожимает плечами. Из папиросного окурка в его зубах вылетают алые искры. Тогда я присаживаюсь рядом на корточки. Снимаю с шеи медальон, и открываю его, щелкнув замочком.
– Вот портрет моего отца, – говорю я проводнику-метису. – Взгляни, пожалуйста, будь так добр!
Проводник берет у меня из руки медальон своей маленькой смуглой лапкой. В скудном свете керосиновой лампы, озаряющей пространство тамбура, он подносит медальон к самым глазам и сильно щурится.
– Хороший мальчуган, – замечает проводник.
– Это я, только маленький, – отвечаю смущенно. – А вот, на другом портрете, Кимбол О’ Хара – мой отец.
Медальон устроен, как ракушка мидии, стоит отщелкнуть замочек, и он открывается, являя миру два овальных портрета. На одном круглая и хмурая мордашка мальчугана лет шести, с чуть вьющимися темными волосами. На другом – худощавое, оскаленное в волчьей ухмылке лицо мужчины лет тридцати с хвостиком. Когда я гляжу на этот портрет, мне мерещатся искорки опасного веселья в глазах моего отца. Он чертовски хорош собой.
Проводник смотрит мельком на портрет Кима-старшего и возвращает мне медальон.
– Ну, да, – говорит он, – Конечно, я его знал. Сколько лет вместе оттрубили на Синдо-Пенджабо-Делийскую железной дороге. Мы были друзьями не-разлей-вода. Я тебе вот, что скажу, сынок. Твой отец мне жизнь спас. Как-то раз на перегоне, вышел я семафорный огонь поправить, гляжу, а на рельсах лежит здоровенный такой леопард. Он, этот леопард, значит, свою пасть раззявил, а я в нее заглянул и вижу, клыки там, внутри страшенные. Я тогда сызнова всю свою жизнь увидел, с первых незапамятных младенческих годков. Вспомнил, как на велике вдоль Ганга гонял, и как мы с пацанами нанюхались клея в школьном подвале, и ту толстую соседскую девку, сестру шерифа, которая вывешивала на задней дворе свое кружевное белье просушиться… Много чего я тогда вспомнил, и всё в одно мгновение пролетело, а леопард, тем временем, поближе подошел и мне на форменную куртку уже слюной капает, скотина! И тут твой папаша спрыгивает, значит, с подножки паровоза и, как размахнется своим банджо и приложит тому леопарду по затылку. Такой звон по околотку пошел! Бесстрашный был, сукин сын…
– Да, верно, мой отец играл на банджо.
Я вспоминаю банджо в руках у отца. Ким старший сидит на ступеньках крыльца, стопы его босых ног утопают в тонкой и розовой от вечернего солнца пыли. Вдали поломанный плетень и темнеющие кусты кукурузы за этим плетнем… Воспоминания валятся на меня как мелкий картофель из худого мешка.
– Так ты говоришь, вы были друзьями? – спрашиваю я проводника-метиса, борясь с головокружением.
– Нет, обознался, – отмахивается проводник. – В жизни его не видал.