Штрафбат
Шрифт:
В другой группе те же разговоры:
— Шлепнут ребят ни за понюх табаку. Шухер небось до штаба армии уже дошел. Этому Харченке отчитаться надо. Меры принял, виновные наказаны.
— Лучше бы уж на минах подорвались, чем так-то…
— Для всех ребята старались. Нехорошо вышло — на душе свербит.
— Неужто ничего придумать нельзя?
— Ну, че ты такое придумать можешь?
— А че ты на меня орешь?
— Нет, ну че ты придумать можешь, чего я не могу? Тимирязев с Менделеевым!
— Да отвали ты от меня, понял?
— Заткнись тогда и на нервы не действуй.
До вечера
— Тихо! Слышите? Ползет кто-то!
Какие-то смутные шорохи раздались неподалеку, позвякивания и покашливания.
Штрафники подобрались, взялись за оружие. Прислушались.
— Ну-ка, — выглянул один из окопа и дал в темноту длинную очередь из автомата.
— Эй, сдурели там, что ли? — раздался голос. — Свои!
— Свои все дома! — ответил штрафник. — Кто такие?
— Соседи ваши… сто девятый полк… — Из темноты в окоп одна за другой свалились четыре фигуры.
— Здорово, штрафные! — весело сказали незваные гости. — Табаком не богаты? Послали нас просить за Христа ради — все выкурили, хоть волком вой!
— Найдем для дорогих соседей!
— На, закуривай! Чистый «Беломор»!
— Ого, откуда добро такое?
— Неужто не слышали? Мы ж продовольственный склад гробанули! — со смехом проговорил кто-то из штрафников.
— Был такой слушок. Бают, у вас чуть не полбатальона арестовали?
— Семерых только…
— И че им теперь светит? Небось вышака влепят?
— Да нет — говорят, благодарность от Верховного главнокомандующего!
И вновь беззлобный негромкий смех.
— Ох, хорош табак! Я до войны «Пушку» курил. А по праздникам — «Северную Пальмиру». На ноябрьские стаканчик поутру пропустишь, закусишь, закуришь, и поплыла душа в небеса!
— И музыка везде по радио: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ!»
— Во-во, когда имеем, не ценим, а потерявши — плачем…
— Как же вы решились-то особистов раскулачить? Ну, народ отчаянный! Мы ведь тоже без жратвы двое суток сидели!
— А нам, паря, терять нечего!
— А в картишки никто перекинуться не желает? — Это, конечно, был Леха Стира. — Время скоротать, удовольствие получить…
В блиндаже обсуждали случившееся ротные Баукин, Родянский и Глымов и комбат Твердохлебов.
— Мы тут не дети, и не надо турусы на колесах разводить, — негромко говорил Баукин. — Ничем мы помочь ребятам не сможем.
— Да их, наверное, уже в штаб армии увезли, — сказал Родянский. — НКВД у нас работает без задержек.
— А если еще не увезли? — спросил Твердохлебов.
— Ну вот, на бобах теперь гадать будем…
— И что мы тогда можем сделать? — спросил Баукин. — В ножки Харченке упасть? Помилуй, пожалей?
— А если еще не увезли? — опять спросил Твердохлебов. — Мы все тут живем с последней надеждой. Что ж у ребят эту надежду отнимаем? Глымов, чего молчишь?
Глымов медленно сворачивал цигарку, молчал. Наконец проговорил медленно:
— У вора жизнь короткая. И жалеть о ней не надо.
— Легко так рассуждать, когда не тебя касается, — вздохнул Баукин.
— И меня коснется. Сегодня умрешь ты, а завтра я — есть такой закон лагерный.
—
Ну, мы нынче не в лагере, и я хочу сказать… — начал было Родянский, но Глымов перебил с усмешкой:— Не в лагере? А где ж мы нынче? Неужто на курорте?
— Не ерничай, не надо. — Родянский протестующе поднял руку. — Тяжелый ты человек, Глымов, никого тебе не жалко…
— Меня бы кто пожалел. — Глымов прикурил самокрутку, пыхнул клубом сизого дыма. — Сколько лет на свете живу, не встречал такого.
— Не жалеть тебя надо, Глымов, — бояться! — повеселевшим голосом сказал Баукин.
— И я так думаю, — согласился Глымов. — Чем жалеть — пущай боятся.
— Во дают! Устроили дискуссию! — возмутился Родянский. — Что делать будем, скажите лучше!
— Эй, соня! — Твердохлебов повернулся к радисту, спавшему в углу возле рации. — Я тебя в окопы выгоню — там спать будешь!
Радист Сеня Глушков, молодой парень — тонкая шея торчала, как палка, из широкого воротника гимнастерки — встрепенулся, часто заморгал, уставившись на комбата.
— По прямому со штабом дивизии соедини-ка быстро.
Сеня принялся яростно накручивать ручку телефонного ящика, закричал в трубку:
— Первый! Первый! Седьмой вызывает! Первый! Первый! Есть первый! Ответьте седьмому!
Твердохлебов взял трубку.
— Первый? Да, это я, Твердохлебов. Слушай, будь другом… Что, людей моих уже увезли или у вас пока? Да, арестованных. А с тебя убудет, если скажешь? Ох ты, какая тайна! Не знаешь… Или врешь, что не знаешь? Понятное дело… Ладно, к восемнадцати ноль-ноль к вам в гости буду. Нет, не сам. Начштаба велел. — Твердохлебов отдал трубку радисту, медленно вернулся к столу. — Там они еще…
Густой молочный туман разлился по земле, и вечерний полумрак только сгущал его. Полуразбитый «газик» тяжело переваливался на глубоких ухабах, с глухим шумом разбегалась из-под колес вода. Подслеповатые фары светили слабо, превращая завесу тумана в белесую муть. Когда «газик» провалился в особенно глубокую рытвину, Твердохлебов заворчал недовольно:
— Ну, ты, герой-любовник, аккуратней баранку крути! Как-никак начальство везешь, туды твою…
— Извините, Василь Степаныч, не видать ни зги, — испуганно оправдывался Шутов. — Такая дорога — черт ногу сломит!
— Да немного осталось-то. Сейчас в низинку спустимся, там лесок и штаб в леске… Да-а, туман мощный. В такой туман за языком хорошо ходить, — пробурчал Твердохлебов и закрыл глаза, пытаясь хоть чуть-чуть вздремнуть, а в сознании калейдоскопом завертелось прошлое…
В офицерской столовой за длинным праздничным столом, украшенным стеклянными вазами с букетами полевых цветов, заставленным батареями бутылок с шампанским и коньяком, большими глубокими мисками с винегретом, салатами и прочими нехитрыми вкусностями, было шумно, и все смеялись и говорили, перебивая друг друга. И молодые, полногрудые, цветущие командирские жены были в крепдешиновых платьях — у кого в горошек, у кого васильки по белому полю. Твердохлебов, в новенькой гимнастерке с двумя рубиновыми шпалами в красных петлицах, сидевший во главе стола, постучал по графину с морсом вилкой, взял фужер с шампанским и поднялся.