Штрихи к автопортрету
Шрифт:
Звать тебя мы будем Гришком.
Будем Яков, как Свердлов.
Не вели, однако, слишком
Забирать у нас улов.
Будет пусть у нас свобода,
Чтобы было чем кормичь.
Будем звать тебя Володя,
Как Владимира Ильич.
И хороший есть культура,
И культура есть плохой
Например, медвежья шкура
Или шкура никакой.
Ты скажи им на собранье,
Виноват во всем систем -
Скушал всё до основанья
И не знает, что затем.
……………………………………
Мы всегда стоим за дружбу
И всегда стоим за мир.
Мир и дружба очень нужно,
Но не нужно юкагир.
Не знаю, насколько чукчи жаждали отделиться от нелюбимых юкагиров и каряков, но неодолимое и крепнущее с каждым днем желание покинуть «братскую семью народов» испытывали
Вторую попытку внести свою лепту в «общественный прогресс» я предпринял, когда приехал на Землю Обетованную и на моем спидометре выскочила пенсионная цифра 65. Мне предложили примкнуть к репатриантскому движению за моральное возрождение народа Израиля, носившему бодрое, вселяющее надежду название «Авив» («Весна»). Без долгих колебаний я согласился. К сожалению, весна длилась недолго. За ней, как это нередко бывает в природе, последовало засушливое лето. Движение лишилось финансовой поддержки тех, кто надеялся при содействии активистов «Авива» повысить уровень национального самосознания братьев-репатриантов. Однако без финансовой поддержки, как свидетельствует опыт, ничего путного не возродишь. Даже мораль.
В дальнейшем мое участие в общественно-политической жизни свелось только к голосованию на выборах. Правда, если сегодня снова грянут расточительные и бесплодные выборы, то я вряд ли созрею для такой необременительной процедуры, как ритуальное опускание избирательного бюллетеня в судьбоносную урну. Уж и не припомню, сколько раз за пятнадцать лет я в Кфар-Сабе, а потом в Бат-Яме голосовал. Увы, от моего выбора и от выбора сотен тысяч моих сограждан число депутатов, занимающихся законотворчеством за столиками в буфете Кнессета или слоняющихся с видом Цицеронов перед телекамерами по его коридорам, не уменьшилось. Когда видишь на экране одинокого депутата, обращающегося с трибуны к своему единственному слушателю — коллеге из другой партии, прикорнувшему в кресле с вожделенной именной табличкой за спиной, начинаешь ловить себя на мысли, что наших избранников в пожарном порядке эвакуировали из святилища справедливости и законности с пылающего Ближнего Востока куда-нибудь на морозный Дальний...
Видно, я недостаточно честолюбив, чтобы предпринимать попытки снова заняться другой деятельностью, кроме писательской. Общественная нива, которая густо заросла чертополохом, уже давно меня не манит — что мог, то в свое время я на ней худо-бедно вспахал. Больше в пахари не гожусь.
Судьба судила так, что в Израиле я никаких должностей не занимал. На мой взгляд, писателю вообще не подобает быть должностным лицом. Это в достопамятном Советском Союзе должность писателя определяла его место в тогдашней литературе. Чем выше должность, тем более значительным называли вклад её обладателя в отечественную словесность. Классиков типа Маркова и Сартакова издавали пудовыми собраниями сочинений, избирали в разные Советы, награждали орденами Ленина, вешали им на грудь золотые звезды, считали «правофланговыми» литературы так называемого соцреализма. А до Платонова, который ходил в дворниках, до Шаламова, который томился в Гулаге, власть предержащим никакого дела не было, о таких отщепенцах заботились лагерные вертухаи и «искусствоведы в штатском».
У нас в Израиле, это, слава тебе, Господи, невозможно. У нас хорошая книга пока еще ценится выше занимаемой автором должности, у нас писатель может в любую минуту бросить вызов негодной, даже враждебной власти, не страшась её недовольства и не соглашаясь на ее анестезирующие подачки. Он волен писать то, что наболело у него на душе, что его тревожит и волнует. Истинное писательство — это не ремесло, а, если угодно, призвание, подобное пастырскому служению.
Как говорил покойный отец, продевать нитку в иголку может каждый, но не каждый может шить. Продевать нитку, то есть обмакивать в чернильницу перо, я научился рано, но «шить», то есть по-настоящему писать, — начал несколько позже, когда набрел на свою тему, которую сухо можно сформулировать так: «Судьба литовского еврейства на протяжении более полутора веков». Замахнулся я, прямо скажем, на что-то большое, непосильное для одного человека, и в те далёкие времена почти безнадёжное, ибо антиеврейская установка в литературе, спущенная с кремлёвских высот, казалась бессрочной и незыблемой. Она длилась долго, очень долго — до появления в славившемся своим безупречным
антисемитизмом журнале «Октябрь» ледокольного с точки зрения крамольной тематики романа Анатолия Рыбакова «Тяжёлый песок». Однако и после «Тяжёлого песка» никто установку не отменил — прежние запреты мирно уживались с регулярными официозными клятвами, что у нас-де «еврейского вопроса» никогда не было и не будет.До сих пор перед моими глазами маячит письмо-уведомление из журнала «Дружба народов», как бы самим Всевышним предназначенного для публикаций произведений не только грузин и бурятов, латышей и литовцев, татар и армян, но и других. Евреи же постоянно и «почётно» фигурировали среди других. В письме-приговоре, вынесенном моему роману «Слёзы и молитвы дураков», за подписью главного редактора было чёрным по белому написано: «Уважаемый товарищ Канович! К сожалению, ваш роман напечатать мы не можем, ибо план по еврейской литературе мы уже выполнили». И далее в скобках был назван объект успешного выполнения годового плана по еврейской литературе — повесть Дины Калиновской «О, суббота!» о визите американского еврея на родину своих предков в счастливую советскую Одессу.
Первым звеном в длинной цепочке моих книг, посвященных жизни литовских евреев, стала опубликованная в Литве в далеком 1959 году на русском и литовском повесть «Я смотрю на звезды».
С неубывающей с годами благодарностью вспоминаю совет редактора литовского издания этой книжки Алдоны Лёбите, определивший, возможно, всю мою творческую судьбу: «Канович! Если вы и впредь будете, не отвлекаясь в сторону, смотреть на свои звезды, а не на другие, из вас, по-моему, получится толк!». Излишне сегодня расшифровывать, какие звезды подразумевались под словом «свои».
Эта маленькая непретенциозная повесть о детстве была первым напечатанным в послевоенном Союзе на русском языке произведением о евреях. Все старания моих именитых читателей, да будет благословенна их память, Михаила Ромма, Константина Паустовского, Александра Борщаговского «пристроить» ее в каком-нибудь московском издательстве оказались безуспешными. Впору было не пристраивать, а перестраиваться. Но Бог меня надоумил продолжать начатую работу с упорством чистокровного литвака, вошедшим в идишскую поговорку — «а цейлем коп» (что-то вроде «железной головы»). Упорство это усиливалось тем, что мои попытки пробиться к широкому читателю поддерживали такие крупные творческие личности, как украинец Микола Бажан, белорус Василь Быков, азербайджанец Чингиз Гусейнов, литовец Эдуардас Межелайтис. Как хорошо, когда собрат по перу на собственном примере учит тебя стойкости и в трудный час укрепляет твою надежду. Только бездарности вместо того, чтобы подставить другому плечо, ставят подножки и аплодируют не чужим победам, а поражениям.
К великой радости, из упомянутой повести, как из ручейка, вытекли все мои десять еврейских романов. Назову только некоторые: «Свечи на ветру», «Козленок за два гроша», «Парк евреев»... За романы «Слёзы и молитвы дураков» и «И нет рабам рая» был удостоен Национальной премии Литвы. По-моему, то был единственный за пятьдесят лет случай, когда писатель-еврей, пишущий в Литве по-русски, удостоился такой высокой награды. Правда, до этого — уж не помню, в каком именно году, — комиссия по присуждению госпремий провалила мою трилогию «Свечи на ветру». Народный писатель Литвы Юозас Балтушис, тогдашний зампредседателя Верховного Совета Литовской ССР, одной фразой склонил «высоких судей» на свою сторону: «Товарищи! Кажется, премия — национальная, она учреждена не для евреев, ведь ещё не все наши получили...». И товарищи послушно проголосовали против. Тем не менее, большинство моих романов, в том числе и «Свечи на ветру», были переведены не только на литовский, но еще на двенадцать языков.
Как ни старался, не смог в таком тексте обойтись без похвал самому себе. Что и говорить, писать автобиографию — малопочтенное и неблагодарное занятие. Такое ощущение, что балансируешь на грани — между жизнеописанием и, не про нас будь сказано, некрологом самому себе.
Чтобы окончательно не утомить читателя, остерегусь перечислять пьесы, которые ставились в Прибалтике и в Союзе; поставленные и не поставленные киносценарии; сборники стихов на русском и — не удивляйтесь! — на литовском языке. На нем я сочинил две книжки пародий на «неприкосновенную», не подлежавшую критике касту корифеев литовской литературы. Первую книжечку украсил замечательными шаржами знаменитый, рано, к сожалению, ушедший из жизни художник Стасис Красаускас. Некоторые из моих «стрел» — надо же! — удостоились войти в хрестоматии этого дефицитного в Литве жанра.