Шуберт
Шрифт:
Здесь в малом выражено великое, в быстротечной миниатюре – непреходящее и немеркнущее, то, что будет составлять сердцевину искусства извечно, – душевный мир человека.
Тихо-тихо звучит мелодия, обаятельная, задумчивая. Она широка и спокойна. И настолько сердечна, что сразу завладевает слушателем. Когда человеку хорошо, когда он доволен сделанным и размышляет о том, что ему предстоит сделать, его мысли и чувства воплощаются в музыке. Точно в такой вот, как эта, – доброй, мечтательной, ясной, словно предзакатный час тихого летнего дня.
Так начинается фортепьянный экспромт ля-бемоль-мажор. Его главная тема пронизана песенностью, той
Мелодия мужает, крепнет. В ней зреет сила. Настойчивая, несломимая. Когда ее возрастание достигает кульминации, вновь является начальный напев, безмятежный и углубленно-сосредоточенный.
И вдруг певучее спокойствие сменяется волнением. Бурные, колышущиеся фигурации переносят слушателя в совсем иной мир – мир взволнованных мечтаний и взбудораженных чувств. В неудержном порыве набегают друг на друга звуки, мчатся, несутся, бурлят. В этих то вздымающихся, то ниспадающих валах – и треволнения чувств и беспокойное биение мысли.
Но волны улеглись. Так же внезапно, как поднялись. И опять звучит тихая и умиротворенная песня – мелодия, открывавшая экспромт и так резко контрастирующая с его средним эпизодом.
Или вот другой экспромт – ми-бемоль-мажорный. Его начало не медленное и не певучее, как в первом экспромте. Напротив, оно подвижно. С ошеломительной проворностью проносятся легкие и воздушные гаммообразные пассажи. По всей клавиатуре. Сверху вниз. И снизу вверх. Они как бисер, рассыпаемый щедрой рукой. Сверкающий и блестящий. Как луч солнца, быстрый и неуловимый, но постоянный, если уж он пришел. Весь – движение, и весь – покой.
А следом за легкокрылыми пассажами приходит тема второй, средней части. Она тоже быстра. Но если пассажи при всей их стремительности были овеяны покоем, то эта тема пронизана неугомонностью. Она рвется вперед. Юная, решительная и неудержимая.
Поразительно, как схвачен и запечатлен в звуках мгновенно меняющийся лик быстротекущей жизни.
В свое время Гете устами Фауста высказал сладкую, но призрачную мечту человечества:
– Остановись, мгновенье! Прекрасно ты, постой!
Эту призрачную химеру Шуберту удалось обратить в явь. В музыке, музыкой и средствами музыки.
Беда не приходит одна. Но и удача не ходит в одиночку. В этом утешение тем, кого одолевают невзгоды. Надо стойко переждать, пока минует черная, полоса. За ней придут радости. Надолго ли – это вопрос. Но полосу неудач обязательно сменит полоса удачи.
Сейчас Шуберт находился как раз в такой полосе. За успехом концерта последовали и другие успехи. Лейпцигский издатель Пробст выпустил в свет ми– бемоль-мажорное трио. Правда, оно принесло ничтожный гонорар – 60 гульденов. Паганини, столь восхитивший композитора, за каждый свой концерт брал свыше 2 тысяч гульденов.
И тем не менее Шуберт был доволен. Главное заключалось в том, чтобы его музыку узнало и полюбило как можно больше людей. Именно поэтому, когда издатель осведомился, кому посвящается трио, Шуберт ответил:
– Тем, кому понравится.
Пришло письмо и от другого Издателя – от фирмы «Шотт и сыновья» из Майнца. Шотт просил прислать несколько произведений, обещая не только опубликовать их, но и распространить как в Германии,
так и во Франции.Правда, все это предприятие закончилось ничем. Шуберт отобрал несколько новых произведений, выслал в Майнц, а их так и не напечатали.
Но факт оставался фактом: имя Шуберта приобретало все большую известность. И не только на родине, но и за пределами ее.
Лето в тот год выдалось сухое и жаркое. Над городом стояло сизо-желтое марево из пыли и зноя. По вечерам оно густело, смешиваясь с сумерками. И если днем людей донимало солнце, то вечерами душила духота. Все, что раскаленные камни и крыши за день вобрали в себя, к вечеру изрыгалось к небу. А оно, низкое и неподвижное, возвращало земле и людям.
Даже за городскими бастионами, в зеленом Гринцинге, где в маленьких закрытых двориках под разлапистым платаном можно выпить кружку-другую молодого вина, не было желанной прохлады. Листья деревьев и здесь были бурыми, а вино – тепловатым и кислым. Гринцинг, обычно певучий, смолк. Люди тянули вино молча, вялые, разморенные. И лишь где-то на соседнем дворе лениво и одиноко пиликала скрипка. Что-то нестерпимо сентиментальное.
В такое лето надо бежать из пыльной и знойной Вены. Подальше. В горы. Туда, где воздух чист, как горные реки, быстрые и холодные, туда, где на альпийских лугах трава зелена и свежа и не меняет свой цвет до первого снега.
В то лето город опустел. Все, кто мог, разъехались. А Шуберт остался. Не потому, что дела задержали. А потому, что не пустило безденежье. Оно подобно застарелой хвори – как ни лечи, возвращается вспять.
Денег, вырученных за концерт, хватило ненадолго. Отнюдь не на год, как предполагали друзья. Впрочем, именно они не пожалели усилий, чтобы деньги скорее ушли.
И вот он снова сидел на мели.
Был план поехать на лето в столь полюбившийся Гмунден, в Гастайн, Грац, Линц. Но он развеялся в прах. Первый раз в жизни Шуберт задумал путешествовать сам. На свой счет. Не будучи никому обязанным. Ничем – ни дорожными расходами, ни гостеприимством.
Еще тогда, когда в кармане звенели деньги, он снесся с Травегером. И поставил пред ним непременное условие: он приедет в Гмунден только в том случае, если будет платить и за кров и за стол.
Травегеру оставалось только согласиться. «Дорогой Шуберт, – писал он, – вы, право, смущаете меня. Если бы мне не был известен ваш открытый характер, если бы я не знал, насколько вам чуждо всякое лицемерие, и не боялся бы, что вы не приедете, я не взял бы с вас ничего. Но для того, чтобы у вас не возникло мысли о том, что вы кому-то в тягость и не можете, не стесняя нас, оставаться столько, сколько вам заблагорассудится, я скажу вам: за комнату, уже знакомую вам, а также за завтрак, обед и ужин вы будете платить мне по 50 крейцеров в день. Если же вы захотите выпить, оплата будет дополнительной».
Но даже подобной безделицы у Шуберта не набралось. И он сидел в раскаленной Вене, тешась надеждами, что деньги вскоре придут.
Но они не приходили. А время шло. Миновали июнь, июль. Жара не спадала. Хуже – она становилась все сильней. И казалось, пеклу не будет конца.
В эти тяжкие месяцы он, как всегда, искал успокоения в труде. Работал как вол – от зари до зари, превозмогая усталость и вопреки ей.
Он пишет большую ми-бемоль-мажорную мессу для солистов, хора и оркестра – произведение, проникнутое высоким трагизмом, полное суровой скорби и тихой, задушевной печали.