Шульц, или общая систематика осени
Шрифт:
* * *
В ряду многих научных трудов, которым посвящал себя мой отец в скупо отмеренные часы душевного покоя и досуга, посреди ударов судьбы и крушений, коими его награждала бурная, полная приключений жизнь, всего милей его сердцу были исследования по сравнительной метеорологии и, особенно - о специфическом климате нашей неповторимой провинции. Не кто иной, как он, мой отец, заложил основы точного анализа различных форм климата. В своём "Введении в общую систематику осени" он дал исчерпывающее разъяснение сущности этого времени года, которое в нашей провинции принимает особо утомительную, паразитически разбухающую форму, называемую "китайской осенью", ту, что вторгается в самые недра нашей многоцветной зимы. Да что я говорю? Он первым раскрыл вторичный, производный характер этой формации, которая представляет собой не что иное, как отравление климата миазмами того перезрелого, выродившегося искусства барокко, что переполняет наши музеи. Это архивное,
("Другая осень")
Может показаться самонадеянной затея писать о Бруно Шульце без достаточного знания польского языка. Если автор этой статьи всё же отважился на что-то подобное, то отчасти потому, что он был, кажется, первым, кто познакомил (по зарубежному радио) русских слушателей с судьбой и наследием этого писателя. Что же касается публикаций в России, которые стали возможны лишь после краха советской власти, то честь быть первым переводчиком рассказов Шульца с польского на русский язык принадлежит Асару Эппелю. Эту заслугу невозможно переоценить. Правда, мне кажется, что по сравнению с переводами на западные языки работа Эппеля проигрывает: переводчик не избежал вульгаризмов, он не свободен от интонации модного пошловатого говорка, вполне чуждого языку и стилю оригинала. Сравнительно недавно появились новые переводы Леонида Цивьяна.
* * *
Отец - центральный персонаж всех или почти всех дошедших до нас художественных произведений Шульца. Отец - неудачливый коммерсант, обременённый семьёй, в вечных хлопотах, вечно под угрозой разорения; отец чудак и визионер, философ и учёный, автор диковинных сочинений; отец - маг, демиург фантастического космоса, похожий на Всевышнего или даже (кто знает?) его земное воплощение.
В повести "Комета" отец, оставив все дела, безвылазно сидит в своей лаборатории, ставит эксперименты с электричеством и магнетизмом, наблюдает загадочные превращения материи, общается с оккультными силами природы, провинциальный изобретатель велосипеда, а вместе с тем мистик-чудотворец, Фауст XVI века, посвящённый в секреты чёрной магии. Разбуженные им космические стихии бушуют над городом, толпы взбудораженных жителей собираются на улицах, в чёрном небе стоит хвостатая звезда. Ждут светопреставления. Но ничего такого не происходит по вполне прозаической причине: комета перестала быть сенсацией, попросту говоря, вышла из моды: "Энергия актуальности исчерпалась... предоставленная самой себе, комета увяла от всеобщего равнодушия и удалилась".
В другой повести, "Санаторий под водяными часами", давшей название сборнику новелл, сын совершает путешествие в далёкий санаторий к отцу, который, по-видимому, умер, но продолжает жить странной потусторонней жизнью. В "Гениальной эпохе", где речь идёт о мальчике-художнике, отец в виде исключения присутствует лишь на заднем плане; рассказ начинается с рассуждений о времени. Время приводит в порядок обыденные факты, "и это очень важно для рассказов, ибо длительность и последовательность составляют их сущность"; время заполнено фактами, как вагон, где не осталось свободных мест, и когда происходят настоящие события, они не умещаются во времени.
Вместе с материей претерпевает превращения и её властелин: отец может превратиться в подобие кухонного таракана или в чучело кондора. Мать уверяет мальчика, что это не так, отец якобы стал коммивояжёром, приезжает домой поздно вечером и уезжает на рассвете; но она слишком простодушна, чтобы понять истинный смысл его исчезновений. В рассказе "Последнее бегство отца", которым заканчивается цикл "Санаторий под под водяными часами", действие происходит "в позднюю и пропащую пору полного распада, в период окончательной ликвидации наших дел". Вывеска над магазином отца снята, идёт распродажа остатков товара. Отец умер. Он умирал уже много раз, но как-то не совсем, и это имело свою положительную сторону: "он постепенно приучал нас к факту своего ухода". Однажды мать вернулась домой из города в полной растерянности. Она подобрала где-то на ступеньках существо, похожее на рака или крупного скорпиона. Отца можно было сразу же узнать. В дальнейшем происходят разные события, отец забирается в кастрюлю с кипящей водой, остаётся жив и в конце концов уползает, чтобы исчезнуть навсегда.
* * *
Иллюстрация Б. Шульца к рассказу "Свидание"
"Последнее бегство..." больше, чем другие произведения Шульца, побудило сравнивать его с Кафкой.
Шульц переводил Франца Кафку на польский язык в годы, когда до всемирной известности Кафки было ещё далеко. Мало кому приходило в голову, что речь идёт о профилирующем писателе века. Похожая история, как мы знаем, произошла и с самим Шульцем. Ни тот, ни другой не только не стали, но и не могли быть, скажем, нобелевскими лауреатами.Кафка носил чешскую фамилию, был евреем и принадлежал к пражской немецкой литературе. Шульц, с его немецкой фамилией, австрийским подданством и родным польским языком, был в известной мере человеком сходной судьбы. (Голокауст настиг Кафку, так сказать, посмертно, вся его родня погибла в печах). Некоторые сквозные мотивы, прежде всего иудейская мифологема всемогущего Отца, сближают обоих писателей. Их сближает и литературное происхождение: Кафка был немецким писателем, а не еврейским или чешским. Шульц, хоть и писал по-польски, гораздо теснее связан с литературой Австро-Венгрии, чем с польской литературой. Слова о барочном, перезрелом, музейном искусстве, которое будто бы насытило празднично умирающую осень в "нашей провинции", - не воспоминание ли о поледних временах Дунайской монархии? Гротескный эпос Шульца подчас может напомнить призрачную, жутковатую, как на картинах Дельво и Магритта, и вместе с тем неотразимо реальную, как сновидение, фантасмагорию Кафки. Отец, который обернулся членистоногим, и Грегор Замза, превратившийся в жука, - не родные ли братья?
И всё же какие это разные писатели, разные художественные миры, как непохожа кафкианская атмосфера страха и одиночества на атмосферу рассказов Шульца. Мир Кафки, где беззащитный человек тщетно отстаивает своё достоинство перед лицом зловещих анонимных сил, у врат абсурдного Закона, содержание которого никому не известно, где, как в тоталитарном государстве, каждый под подозрением, каждый виновен, не зная за собой вины, виновен самим фактом своего существования, - и мир Шульца, отнюдь не сумрачный, не безнадёжный, подчас даже гротескно-весёлый, капризно-причудливый, полный галицийского юмора, - захолустье, превращённое в универсум. Шульц сказал как-то, что хочет "дозреть" до детства; его новеллы - эпос о похождениях героя, увиденный изощрённым зрением художника, но, может быть, попросту сочинённый ребёнком-фантазёром.
Стиль Франца Кафки: суховатый, деловой, протокольный, заставляющий вспомнить стиль и слог австрийской канцелярии, рационалистичный по контрасту с алогизмом содержания, достоверный при всём безумии того, о чём сообщается. Стиль Бруно Шульца: барочный, велеречивый, рапсодический, а подчас и мнимо-наукообразный, чуть ли не пародийный, всегда живописный, изобилующий неожиданными метафорами, преувеличениями, невероятными сближениями. Все новеллы рассказывают об одном и том же: городишко, семья, магазин, безалаберный чудак-отец, - и каждай новелла - открытие. Повествование, утеплённое личными интонациями, в котором особое место занимает то, что можно с большой условностью назвать картинами природы. Часто новеллы начинаются с метеорологических прологов (вроде того, как роман австрийца Музиля "Человек без свойств" открывается сводкой погоды), с фантастических описаний климата, как бы цитирующих учёные труды отца. И так же, как обстоятельная, составленная по всем правилам науки метеорологическая сводка у Музиля подытожена самой обыденной фразой: "Одним словом, стоял прекрасный августовский день", - так и красочно-причудливая, сюрреалистическая картина осени у Шульца - это просто осень.
* * *
Всякий знает, что вслед за чередой обычных летних сезонов свихнувшееся время нет-нет да и выродит из своего чрева странное, дегенеративное лето; откуда-то берётся - словно шестой недоразвитый палец на руке - фальшивый тринадцатый месяц. Мы говорим: фальшивый, ибо он редко достигает полного развития: словно поздно зачатое дитя, он отстаёт в росте, горбатый месяц-карлик, побег, который увял, не успев произрасти, скорее воображаемый, чем настоящий. Виной тому - старческая похоть лета, его поздний детородный позыв. Бывает так: август уже миновал, а старый, толстый ствол лета по привычке продолжает зачинать, гонит и гонит из гнилых своих недр эти жёлтые, идиотические дни-уродцы, дни-волдыри, а сверх того дни, похожие на обглоданные кукурузные початки, пустые и несъедобные, - бледные, растерянные, бестолковые дни...
Иные сравнивают эти дни с апокрифами, которые кто-то тайком засунул между главами великой библии года, или же с теми белыми страницами без текста, по которым бредут вброд усталые, навьюченные тюками прочитанного глаза...
Ах, этот забытый, пожелтелый романс года, эта толстая растрепанная книга календаря! Забытая, где-то валяется она в архивах времени, но её содержание продолжает разбухать под обложкой... И сейчас, когда я пишу эти наши рассказы, когда заполняю рассказами о моём отце её истрепанные поля, меня не покидает тайная надежда, что когда-нибудь, незаметно они пустят корни между пожелтелыми листами этой великолепнейшей из всех распадающихся книг... То, о чём здесь у нас пойдёт речь, случилось в тринадцатом, излишнем и, значит, фальшивом месяце года, на этих нескольких пустых страницах великой хроники календаря...