Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В вашем споре с партией, Людвик, я не стою на вашей стороне, ибо знаю, что великие дела на этом свете можно творить лишь в сообществе людей безгранично преданных, покорно отдающих свою жизнь высшим помыслам. Вы, Людвик, не безгранично преданы. Ваша вера зыбкая. И как не быть ей таковой, коли вы вечно взывали лишь к самому себе и к своему жалкому разуму!

Могу ли я быть неблагодарным, Людвик? Я знаю, что вы сделали для меня и для многих других людей, которых нынешний режим ущемил так или иначе. Вы пользуетесь своими дофевральскими знакомствами с видными коммунистами и своим теперешним положением ради того, чтобы уговаривать, ходатайствовать, помогать. Я люблю вас за это. И все-таки скажу вам еще раз напоследок: загляните на дно души своей! Самый сильный побудитель благотворительности вашей — не любовь, а ненависть! Ненависть к тем, кто когда-то оскорбил вас, к тем, кто в том зале поднял руку против вас! Ваша душа не знает Бога и потому не знает прощения. Вы мечтаете о возмездии. Тех, кто когда-то оскорбил вас, вы отождествляете

с теми, кто оскорбляет других, и мстите им. Да, вы мстите! Вы преисполнены ненависти, хоть помогаете людям! Я чувствую это в вас. Чувствую в каждом вашем слове. Но что может породить ненависть, как не ответное зло и целую цепь последующего зла? Вы живете в аду, Людвик, еще раз повторяю вам: вы живете в аду, и мне жаль вас.

19

Услышь Людвик мой монолог, он мог бы сказать, что я неблагодарен. Нет, я знаю, он очень помог мне.

Тогда, в пятьдесят шестом, когда мы встретились в поезде, он скорбел над моей жизнью, сожалел о моих способностях и немедля стал обдумывать, как найти для меня работу, которая бы радовала и давала возможности применить себя. Я тогда поразился тому, как быстро и целенаправленно он действовал. Прежде всего поговорил у себя на родине со своим товарищем. Хотел устроить меня в тамошнюю среднюю школу преподавать естествознание. Конечно, это было чересчур смело. Антирелигиозная пропаганда шла тогда полным ходом, и принять в среднюю школу верующего учителя было почти невозможно. Впрочем, это понял и товарищ Людвика и придумал иной выход. Так я попал на вирусологическое отделение здешней больницы, где вот уже восемь лет на мышах и кроликах испытываю вирусы и бактерии. Что правда, то правда. Не будь Люд-вика, я не жил бы здесь, а значит, и Люции здесь бы не было.

Через несколько лет после моего ухода из госхоза она вышла замуж. Но остаться там не могла — муж хотел работать в городе. Судили-рядили, где бы им бросить якорь. И тогда Люция уговорила мужа перебраться сюда, в город, где жил я. Никогда в жизни не получал я большего подарка, большего вознаграждения. Моя овечка, моя голубка, дитя, которое я вылечил и напоил своей собственной душой, возвращается ко мне. Она ничего не хочет от меня. У нее есть муж. Но хочет быть рядом со мной. Ей нужен я. Ей нужно иногда меня слышать. Видеть на воскресном богослужении. Встречать на улице. Я был счастлив и думал в ту минуту о том, что уже не молод, что даже старше, чем кажусь себе, и что Люция, возможно, была единственным творением всей моей жизни. Разве этого мало, Людвик? Никоим образом. Этого достаточно, и я счастлив… Счастлив, да-да, счастлив…

20

О, как я обманываю себя! Как я упорно пытаюсь убедить себя в правильности выбранного пути! Как я похваляюсь силой своей веры перед неверующим!

Да, мне удалось обратить Люцию к Богу. Мне удалось успокоить ее и вылечить. Я избавил ее от чувства омерзения к телесной любви. И в конце концов уступил дорогу другому. Да, но принес ли я тем самым ей благо?

Ее брак оказался несчастливым. Муж — грубиян, в открытую изменяет ей, поговаривают даже — бьет ее. Люция никогда в этом не признавалась мне. Знала, это огорчило бы меня. Она показывала мне муляж счастья, а не настоящую свою жизнь. Но мы живем в небольшом городишке, где нельзя ничего утаить.

О, как я умею обманывать себя! Я принял политические интриги против директора госхоза как сокровенное указание Божие и ушел. Но как различить Божий голос среди стольких других голосов? Что, если голос, который я тогда слышал, был лишь голосом моего малодушия? В Праге все-таки у меня были жена и ребенок. Пусть я не был привязан к ним, но и покинуть их у меня не хватало сил. Я боялся неразрешимых ситуаций. Боялся Люцииной любви, не знал, как справиться с этой любовью. Я приходил в ужас от мысли о тех сложностях, на которые она обрекла бы меня.

Я притворялся ангелом, несущим Люции спасение, а на самом деле был еще одним из ее растлителей. Я любил ее лишь один-единственный раз и отвернулся от нее. Я делал вид, что несу ей прощение, меж тем как ей было за что прощать меня. Она доходила до отчаяния, она плакала, когда я уезжал, а через несколько лет приехала-таки ко мне и поселилась здесь. Разговаривала со мной. Относилась ко мне по-дружески. Простила меня. Впрочем, иначе и быть не могло. Не часто случалось со мной в жизни такое, но эта девушка любила меня. Ее жизнь была в моих руках. В моей власти было ее счастье. И я сбежал. Никто не провинился перед ней так, как я.

И вдруг мелькнула мысль: а что, если иллюзорные призывы Божий служат мне лишь предлогом, дающим возможность уклоняться от моих человеческих обязанностей? Я боюсь женщин. Боюсь их тепла. Боюсь их непрерывного присутствия. Я страшился жизни с Люцией так же, как теперь страшусь перспективы навсегда переселиться в двухкомнатную квартиру учительницы в соседнем городе.

И почему, впрочем, пятнадцать лет назад я добровольно покинул факультет? Я не любил своей жены, что на шесть лет была старше меня. Я не выносил ни ее голоса, ни ее лица, так же, как и размеренного тиканья домашних часов. Я не мог с нею жить, но не мог и оскорбить ее разводом — она была добра ко мне и никогда ни в чем не провинилась передо мной. И вот однажды я услыхал спасительный голос возвышенного зова. Я слышал Иисуса — Он призывал меня оставить свои сети.

О Боже, неужто и вправду это

так? Неужто и вправду я так ничтожно смешон? Скажи, что это не так! Уверь меня! Отзовись, Боже, отзовись громче! Я совсем не слышу Тебя сквозь этот хаос невнятных голосов!

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. Людвик, Ярослав, Гелена

1

Вернувшись поздно вечером от Костки к себе в гостиницу, я был полон решимости рано утром уехать в Прагу, поскольку здесь мне уже ничего не светило; моя мнимая миссия в родном городе завершилась. Однако, к несчастью, в голове у меня царил такой сумбур, что до поздней ночи я ворочался с боку на бок на кровати (скрипучей кровати) и не мог заснуть; а заснув наконец, спал тревожно, часто пробуждался и лишь под утро погрузился в глубокий сон. Поэтому очнулся поздно, только к девяти, когда утренние автобусы и поезда уже отошли, и уехать в Прагу оказалось возможным только около двух пополудни. Я было совсем впал в отчаянье: в этом городе я чувствовал себя словно человек, потерпевший кораблекрушение; я вдруг невыносимо затосковал по Праге, по своей работе, по письменному столу в своей квартире, по книгам. Но что поделаешь. Стиснув зубы, я спустился вниз, в ресторан, чтобы позавтракать.

Войдя, осторожно огляделся — боялся встретиться с Геленой. Но там ее не было (скорей всего, она уже бегала по соседней деревне с магнитофоном через плечо и надоедала прохожим своим микрофоном и дурацкими вопросами); зато ресторанный зал был переполнен множеством иных людей; галдя и дымя, они сидели за своим пивом, черным кофе и коньяком. О ужас! Я понял, что и на сей раз мой родной город не даст мне возможности прилично позавтракать.

Я вышел на улицу; голубое небо, разорванные тучки, начинающаяся духота, чуть клубящаяся пыль, улица, убегающая к плоской широкой площади с торчащей башней (да, с той самой, что напоминала воина в шлеме), — все это овеяло меня грустью пустоты. Издалека доносился хмельной крик протяжной моравской песни (в ней, казалось, заколдованы были тоска, степь и долгие конные походы наемников-улан), и в мыслях всплыла Люция, история давно минувшая, что сейчас походила на эту тягучую песню и взывала к моему сердцу, по которому прошло (будто прошло по степи) столько женщин, не оставив там по себе ничего, так же, как и клубящаяся пыль не оставляет никаких следов на этой плоской широкой площади; она садится меж булыжников и, снова вздымаясь, с порывом ветра отползает дальше.

Я шел по запыленным камням мостовой и ощущал удручающую легкость пустоты, лежавшей на моей жизни: Люция, богиня пара, отняла у меня когда-то самое себя, вчера она превратила в ничто мою четко продуманную месть, а следом и воспоминание по себе обратила во что-то до отчаяния смешное, в некую гротескную ошибку, ибо то, что мне рассказывал Костка, лишь показывает, что все эти годы я вспоминал о ком-то совершенно другом, но не о ней, поскольку никогда и не знал, кто такая Люция.

Я всегда с восхищением думал, что Люция для меня нечто абстрактное, легенда и миф, но теперь я стал понимать, что в этих опоэтизированных терминах скрывается правда совсем не поэтическая, что я не знал Люции, что не знал ее такой, какой она была на самом деле, какой была сама по себе и для себя. Я не замечал в ней (в юношеском эгоцентризме) ничего, кроме тех сторон ее существа, которыми она была обращена непосредственно ко мне (к моему одиночеству, к моей несвободе, к моей тоске по неге и любви); она была для меня не чем иным, как функцией моей собственной жизненной ситуации; все, чем она превосходила эту конкретную жизненную ситуацию, все, в чем она оставалась самой собой, ускользало от меня. А коль она была для меня действительно всего лишь функцией ситуации, то было совершенно логично, что, как только ситуация изменилась (когда наступила иная ситуация, да и сам я постарел и изменился), исчезла и моя Люция, ибо стала всего лишь тем, что в ней ускользало от меня, что не касалось меня, чем она превосходила пределы моего «я». И потому было вполне логично, что пятнадцать лет спустя я вообще не узнал ее. Она уже давно была для меня (а я никогда и не воспринимал ее иначе, чем «существом для меня») другим и незнакомым человеком.

Пятнадцать лет шла ко мне весть о моем поражении и наконец настигла меня. Чудак Костка (к которому я всегда относился полусерьезно) значил для нее больше, больше сделал для нее, больше знал ее и лучше (не хочу сказать больше, ибо сила моей любви была максимальной) любил ее: она доверилась ему во всем — мне ни в чем; он сделал ее счастливой — я несчастной, он познал ее тело — я никогда. Хотя для того, чтобы овладеть ее телом, о котором я так отчаянно тогда мечтал, достаточно было единственной и совсем простой вещи: понять ее, разобраться в ней, любить ее не только за то, чем она была обращена ко мне, но и за то, что меня непосредственно не касалось, чем она была сама по себе и для себя; я же не сумел этого и тем самым жестоко наказал нас обоих. Меня залила волна злобы на самого себя, на мой тогдашний возраст, идиотский лирический возраст, когда человек представляет сам для себя чересчур большую загадку, чтобы еще найти силы обращаться к загадкам внешним; когда все окружающие (и даже самые любимые) являются лишь подвижными зеркалами, в которых он с изумлением отыскивает изображение своего собственного чувства, своего собственного умиления, своей собственной ценности. Да, все эти пятнадцать лет я вспоминал о Люции лишь как о зеркале, сохранившем мой тогдашний образ!

Поделиться с друзьями: