Швы
Шрифт:
– Что же, я просто думала - вам это покажется глупым; сколько в асфальтовой печи шагов? Понимаете: сколько шагов?. Ведь вся Москва - из идущих людей. Вот как мы сейчас: идем рядом, потом "прощайте-прощайте" - и все. А шаги, ну, следы там, пусть до первого ветра или метлы, но все же остались. И понимаете, их много, много, они втаптываются в асфальт, следы поверх следов, пока не протрут и не прорвут его до земли. Потом их вместе, шаги и асфальт, сваливают в печь и ворочают железной ложкой, как в сказке ведь там над следами колдуют и даже вырезывают их. И вот теперь слушайте: если б можно было, хоть редко-редко, хоть раз в жизнь, все, что человек, что люди натопчут, наследят, нагрешат
Она шла, дробно, но четко стуча каблучками, почти и не оглядываясь на меня. Я еле поспевал, в полушаге позади.
– Ведь правда? Да?
– Видите, я вообще не верю в следы. Человек...- И, не сопротивляясь вдруг прихлынувшим, долго таимым словам, я начал говорить о своем: человек человеку или волк, или призрак. Жить на волчью стать-- значит отнимать все, даже след, значит пожрать безостаточно, обесследить до конца. Ну а призракам, тем так и должно - возникнуть и изникнуть - в бесследии...
Мы шли, то задерживая, то ускоряя шаги, сворачивая из улицы в улицу, и, глядя на мерное движение ее плеча, я продолжал - все дальше - о двух формулах, между которыми должно выбирать: или - человек человеку волк, или - человек человеку призрак.
Договорив, я увидел вновь обернувшееся ко мне все так же юно улыбающееся лицо.
– Мне сюда,- сказала она раздумчиво и взошла на ступеньку подъезда (теперь мы были головами вровень) .
И чуть помолчав:
– Пусть так. Но есть и третья формула, если вам нравится так это называть: ведь, в конце-то концов человек человеку... человек. Почему это у вас две пуговицы оторваны? Вот тут - на груди: еще простудитесь. Знаете: придите завтра, только чуть раньше, к скамье против печи - я вам пришью. А то...
И она исчезла за гранеными стеклами двери. Я остался один. Вероятно, от быстрой ходьбы сердце непривычно сильно и четко стучалось в виски. За толстыми плитами стекла, фантастически ломаясь в их гранях, белел мраморный лестничный марш. Снаружи вокруг двери лепились белые и желтые квадраты.
– Где она?
– оглядывал я их, и квадраты отвечали: "Счетоводные курсы. Детский сад. Удаление зубов без боли. Крой и шитье. Накожные болезни. Опытная читальня. Обувь без шва. По десятипальцевой системе".
IX. Еще разговор: об индексе 1.76
Сегодня чуть не с рассветом я ждал на условленной скамье. Сквозь золотую сентябрьскую листву бульвара - те же два круглых котла. Котлы были пусты, и синий дымок, познакомивший нас вчера, сделав свое дело, исчез точно и не был. Бульвар, еще зябкий и полупроснувшийся, медленно накапливал человечьи шаги. Сначала прошла тройка беспризорников, может быть, откочевавших ночь вместе с асфальтом и шагами в одной из таких же вот печей. Затем - редкой чередой - лоточники с деревянными ящиками на ремнях, не начавшие еще кричать сонные мальчишки с газетными книгами, рабочие и только что сменившийся милиционер. После - замотанные в платки женщины с бутылями и бидонами в руках, а там и мелкий служащий люд в нахлобученных кепках и с локтями торчком из кармана. Я начал вглядываться. Вот: она шла торопясь и, поравнявшись со скамьей, тотчас же деловито села рядом.
– Ну, вот. Отстегните пальто.- Она положила свой дряхлый портфель на колени, и, пока ее пальцы вынимали из него наперсток, иголку, нитки и пару крепких роговых пуговиц, я успел увидеть ввинченное в дряблую кожу портфеля маленькое металлическое Д.
Затем в течение трех-четырех минут, полуприкрыв глаза, я слышал, как по борту моего мизерабельного пальто проворно ходили упругие ноготки, слышал легкое, но близкое дыхание и также, как два раза оборвалась нитка. Затем портфель снова защелкнулся,
и, подняв веки, я увидел строгие пристальные глаза:– Петли целы. Попробуйте застегнуть. Хорошо. А теперь ответьте, зачем вы вчера следили за мной? Ну?
Я начал, несколько путаясь и смущаясь, "объяснять": я рассказал о моей охоте за одиночествами, о попытках прорвать круги, в которые вчерчены все люди города.
Она слушала, изредка отводя глаза в сторону и постукивая острым ноготком о металлическое Д.
– Понимаю. Но где же вам удобнее, скажем, нападать на наши бедные одиночества? Где и когда они уязвимее и беззащитнее? Ведь если это ваша специальность, как вы говорите, странный вы человек, то...
– Видите ли, тут надо остерегаться правил. Но все-таки, несомненно: начала и концы дней, например, дают больше шансов, чем середина дня. Может быть, потому, что в первом случае люди не успевают еще войти в день, во втором - усталое "мы" само распадается на "я". Одним словом, надо искать где-то около зорь, у линии меж снами и явями. Где одиночества уловимее? Как сказать: чаще всего где-нибудь у городской периферии, ведь потребность быть с собой действует центробежно - по отношению к скучивающей центростремительное(tm) города. Или вот: на вокзалах. Люди, сидящие на узлах, с рукой на крышке чемодана, тоже подходящие объекты: они уже не здесь и еще не там. И не слишком считаются с глазами, окружившими их. И если слежка поведет вас сквозь железную вертушку - вслед отъединяющимся на перрон, и тут вы увидите сцепленные сортировочные короба: на одних из них черным по желтому - "мягкие"; на других - черным по зеленому "жесткие". И представьте себе: в жестких рассажены по скамьям, я бы сказал, мягкие одиночества, отепленные лиризмом, вчерченные либо в грусть, либо в радость; в мягких же - врозь друг от друга, за поднятыми стеклами, молчат одиночества жесткие. Это опять-таки не правило, а так, рабочая гипотеза.
Я посмотрел на свою примолкшую собеседницу. Лицо ее с полураскрытыми влажными губами было будто тронуто проступями какой-то еще неотчетчившеися мечты. Глаза глядели куда-то далеко, мимо меня. Не упуская мига, я спросил:
– Вчера за захлопнувшейся дверью я остался вместе с дверными дощечками и долго пробовал угадать...
Глаза ее - точно нехотя - вернулись назад:
– Попробуйте еще раз.
– Право, не знаю: детский дом - вряд ли. Десяти-пальцевая...
– Вот-вот. Близко, но не то. Ищите еще.
Я беспомощно замотал головой.
– Впрочем, тут и любопытного-то ничего: просто служу в читальне. Каталогизирую по десятичной системе. Слыхали про такое? Скоро брошу.
Я улыбнулся:
– Как же. Знаю. Система, по которой все вещи и смыслы можно развешать на десяти крючьях и каждой вещи выдать по номерку.
– А вы не смейтесь. Это вовсе не так глупо: с тремя-четырьмя цифрами отыскиваешь все, что хочешь. Очень удобно: у всего свой индекс. Назови индекс и получай.
– Д-да. Ну а у любви тоже индекс?
– Позвольте: это будет по большой таблице 1. По дополнительной - 76: 1.76: вот вам и... Но зачем вы это спросили?
Она вдруг густо покраснела, и длинные брови ее стянулись в одну линию. Я ждал. Тогда она резко встала. Поднялся и я.
– Нет, не провожайте. Там, у перекрестка, меня ждут. Прощайте.
Я покорно опустился на скамью и долго смотрел, как она шла не оборачиваясь среди покрытых осеннею ржавчиной деревьев. Когда я открыл глаза, то увидел: на скамье рядом со мной лежал завернутый в белую бумагу пакетик. Я осторожно развернул его: две хлебных ладошки, внутри ветчина: бутерброд. Что-то мучительно сладкое подступило мне к горлу. Я надвинул на глаза шляпу: еще увидят.