Сибирские рассказы
Шрифт:
Владыко Ираклий усмехнулся с горечью, точно припоминая что-то далекое.
— А ежели предание по нужде? — спросил Спиридон Агапыч, прислушиваясь к завыванию ветра в трубе.
— Это одно мечтание… Такой нужды не бывает, а только наша душевная ложь. Отчего остуда, прекословие и неистовство? Сначала-то мы других предаем, а потом себя начнем предавать…
— Значит, по-твоему, владыко честной, все предатели?
— Все! — решительно ответил Ираклий. — Самое легкое предание, когда человек предает человека в руки человеков…
Это даже на пользу иногда бывает, когда человек в немощах силу обретает. Душевное злато ввергается в горнило… Ввергоxoм злато в огонь, и излияся телец. Путь узок и тернист, а ходящие по
Дальше владыко Ираклий заговорил о последних временах. Он говорил долго и убедительно и кончил тем, что начал обличать беспоповщину с ее подразделениями на десятки толков.
— Как гнилое мочало расщепляется без конца… гнилая нитка рвется на несколько частей… И хуже этого не может быть, как рознь и свара в своей семье. Аще и бес разделится на ся — погибнуть бесу тому, и дому погибнуть, у которого все четыре угла рубят и крышу снимают… Единение во множество в единении.
Старик даже прослезился, увлекаясь нарисованной картиной грядущего разрушения. Матушка-свекровушка тоже всплакнула, стоя у своей печки.
— Ну, я пойду… — проговорил Ираклий, заглядывая в окно. — Час мой уже близится…
Он опять ушел в заднюю избу, а за ним ушел Ефим. Спиридон Агапыч проводил их глазами за дверь и начал ворчать:
— И к чему он все это говорит?.. Как будто неладно, старуха…
— Ты бы уж молчал, Спиридон Агапыч, — довольно сурово отозвалась старуха. — Не нашего ума это дело…
— А вдруг ежели начальство? А вдруг за пристанодержательство поволокут? Ох, грехи, грехи…
Наступила ночь. Свеча в передней избе была потушена, но никто не спал. Домна прилегла, как всегда, на лавку у зыбки (люлька) и слышала, как на полатях ворочается старик. Свекровушка спала около печи на сундуке и тоже ворочалась с боку на бок. Из задней избы доносилось заунывное раскольничье чтение, точно гудел большой шмель.
«Ах, скорее бы…» — думала Домна, и ей делалось все страшнее и страшнее.
Она теперь припоминала каждое слово Ираклия — он все это говорил ей одной. Учуял, видно, что дело неладно. И никто его не понимает… Предателю, слышь, не будет прощения.
А мужа отбивать у жен — за это будет прощение? На Ломовском заводе кто увел в скиты пудлингового мастера Куркина? Ираклий… Теперь у Куркина осталась жена с махоньким младенчиком — ни баба, ни девка, ни вдова — на ком будет грех за нее? Сейчас Ираклий к Ефиму подбирается… При последней мысли Домна чувствует, как она начинает вся холодеть. Ей уже представлялось, как она останется одна-одинешенька в чужой семье с ребенком на руках, как ее будет донимать свекор-батюшка, как будет поедом есть свекровь-матушка. Она же и будет кругом виновата: мужа остудила, вот он и ушел в скиты, а ты майся с ребенком.
— Ах, скорее бы…
Домна чутко прислушивалась к каждому шороху на улице и на дворе, и ей несколько раз казалось, что кто-то подъехал, что слышны чьи-то осторожные шаги, что чьи-то руки нащупывают дверную скобу. Но это бушевала метель, такая же метель, какая бушевала в ее собственной душе.
Домна была из беспоповщинского толка, вышла за поповца Ефима. Очень уж крепко полюбился ей этот серьезный не по летам парень. Пришлось для него бросить родную семью, которая проводила ее с проклятиями. Тяжелее горы родительское проклятие… Недолго порадовалась Домна, хотя и любила мужа без ума. Ведь других таких людей и на свете не бывает, как Ефим. Два года бабьего счастья промелькнули незаметно, а тут еще появился ребенок. Но и в самую счастливую пору Домна замечала, как Ефим начинал как будто задумываться и все чаще смотрел на нее какими-то удивленными глазами, точно спрашивал, зачем она здесь. Этот взгляд давил ее, точно камень.
— Что с тобой, Ефим? — спрашивала она.
— А ничего… так… грех…
— Какой грех?
— О душе своей не думаем — вот и грех. Только
тешим свою скверную плоть…— Какой же грех между мужем и женой?
— Ангелы не знают ни мужей, ни жен…
По зимам Ефим пропадал иногда на целую неделю и возвращался домой измученный, больной, со странно горевшими глазами. Домна потом уже узнала, что он проводил это время у Ираклия на покаянии. Ираклий скрывался где-то в скитах, в горах, куда к нему и сходились. Он вербовал себе самых лучших овец, и в число этих лучших попал Ефим. Раз он сказал жене прямо:
— Я скоро уйду в скиты, Домна…
— Тебя Ираклий сманивает?
— Не Ираклий, а совесть. Не могу больше терпеть…
— А как же я-то останусь?
— Ступай и ты в скиты…
— А ребенок?
— Ребенок останется у стариков…
Как ни плакала Домна, как ни умоляла мужа, Ефим стоял твердо на своем. У молодой бабы совершенно опустились руки… За что же такая напасть? За что разбитая жизнь? А тут еще на руках останется ребенок хуже сироты. Для Домны ясно было одно: именно, что заводчиком всего дела был владыко Ираклий. Да, он сманил не одного Ефима и будет сманивать других. У Домны явилась страстная жажда мести, Э, пропадать, так пропадать всем, а владыке Ираклию в первую голову, как хищному волку в овечьей шкуре. Случай ей помог привести этот план в исполнение. Батюшка-свекор как-то проболтался о сроке, когда владыко Ираклий поедет из скитов на южные уральские заводы и что остановится у них, как показывал Ефиму. Старик трусил вперед и ворчал.
Домна воспользовалась этим известием по-своему.
Сейчас она лежала и ждала исполнения. И страшно до смерти, и жаль любимого человека, и грех перед богом, как говорил давеча сам Ираклий. А самое главное, стоило только ей сказать одно слово, и владыко Ираклий спасен, но именно этого слова она и не находила в себе. Ею овладела фатальная решимость: пусть будет, что будет.
Вьюга продолжала гудеть тысячью звуков. В одно время кто-то и хохотал, и плакал, и бежал, и подкрадывался, и дышал тысячью холодных пастей. Спиридон Агапыч даже садился на полатях и начинал креститься.
— О, господи милосливой!.. — шептал он, прислушиваясь к непогоде.
Наконец он не вытерпел. Прислушавшись, что все спят, он потихоньку спустился с полатей, надел валенки, полушубок, шапку и вышел. В сенях он прислушался. Читал Ефим раскольничьим речитативом акафист богородице.
— Матушка пресвятая богородица, спаси и сохрани! — помолился старик про себя, осторожно выходя из сеней на крыльцо.
Двор был крыт наглухо, как строятся в этой полосе Урала, где лесу достаточно. Он ощупью прошел в конюшню, где были лошади, и в темноте начал обряжать старую белоногую кобылу. Лошадь его узнала и любовно терлась о его рукав своей угловатой головой. Захомутав ее, он осторожно вывел из конюшни и запряг в легкие пошевни на высоких копыльях, на каких ездят в горах по глубокому снегу.
«Вот так-то повернее будет, — думал он, стараясь не шуметь. — Чуть што, сейчас и изловим владыку. Ступай, ищи ветра в поле… Не впервой ему от никониан спасаться».
В задней избе продолжалась та же молитва. Заунывное чтение Ефима нарушалось только поправками, которые Ираклий делал наизусть — он знал каноны наизусть.
— …радуйся многих согрешений прощение… радуйся любы всяко желание побеждающи…
Был момент, когда Домна готова была броситься в заднюю избу, пасть в ноги владыке Ираклию и покаяться, но послышались шаги батюшки-свекра, и она убежала в избу. Прилегши на лавку, сна опять превратилась в один слух. «Ах, скоро все будет кончено…» Ее начинала бить лихорадка. Вьюга выла по-прежнему, и по-прежнему слышались голоса, подкрадывавшиеся шаги и чье-то жалобное причитание, как причитают по покойнике. Заслушавшись вьюги, Домна совсем не заметила, как в избу вошел владыко Ираклий, и чуть не закричала, когда он в темноте пощупал ее руками.