Сигналист
Шрифт:
Вьюшкин схватил товарища за руку.
— Постой, а пулемет?
— Чорт с ним, никто не узнает, бежим!
— А ты, башка, соображаешь, — яростным шопотом произнес Вьюшкин, не отпуская Пугачева, — как рота без «Дегтярева» выступит?! О своей шкуре заботишься! Давай скорей собирать, чорт сонливый!
— Не успеем, — захныкал Пугачев, но не удрал.
Они кинулись собирать пулемет со скоростью пулеметной стрельбы. За стеной грохочут каблуки, сталкиваются винтовки, стучат затворы, звенят котелки. «Становись! — кричит дежурный. — Равняйсь!» и шуршат подошвы, и приклады стукаются о каменный
Пальцы работают, как спицы вязальной машины. Осталось прикрепить «лапки» и надеть чехол.
— Направо к выходу шагом марш! — гремит команда за стеной.
— Выходят, — вздохнул Пугачев.
— Готово, — сказал Вьюшкин.
Пулемет собран. Они выбегают с ним в казарму. Рота, задерживаясь в дверях, выходит на улицу.
На дворе было свежо. Светало. Звезды гасли. Небо стало похоже на экран кино, когда в зале уже темно, а картина еще не пущена. Рота шла быстро. Командир, аккуратный, подтянутый! шагал впереди.
«Куда он нас ведет?» думали ребята.
Мусков едва переставлял ноги — они у него были как вывернутые. Апанасенко не мог шевельнуть рукой.
Рота подошла к воротам гарнизона. Часовой с любопытством высунулся из будки.
«Неужели на вокзал? — мучается Мусков. — Я ведь не дойду».
Но командир обернулся:
— Рота-а, стой!
Сапоги стукнули. Колонна остановилась. Подул ветер. Стало прохладнее.
— Товарищи красноармейцы, — начал командир, — сегодняшняя тревога — только учебная тревога, только репетиция будущих настоящих боевых тревог. Четвертая рота показала хорошую подготовку. Собрались быстро. Из недостатков надо отметить излишнюю суетливость и…
— Что это? — перебил он сам себя. — Кто это? — в сильном удивлении повторил он. — Что это значит?
Рота оглянулась.
На левом фланге стояли два бойца в белой «форме». Они ежились от холода, босые их ноги посинели. Ветер раздувал белые рубашки и играл тесемками у щиколоток. Один прижимал пулемет Дегтярева к волосатой груди, другой держал диск с патронами на большом круглом животе.
Рота чуть не повалилась на землю от хохота.
Конечно, Пугачева и Вьюшкина за самовольную разборку пулемета посадили на «губу».
Держали их там недолго. «Учитывая, — было написано в приказе, — что красноармейцы Пугачев и Вьюшкин в тяжелую минуту не бросили пулемет, от наказания освободить».
Когда приятели вернулись в казарму, ребята подвели их к стенгазете. Там была нарисована карикатура: Пугачев и Вьюшкин стоят с пулеметом. Они увешаны сумками, наганами, даже орденами. Но оба совершенно голые. И раскрашено. И подписано:
«Бойцам „Пу“ и „Вью“ за отличную подготовку по пулеметной части».
— Ну вот тебе, — сказал Пугачев, — и карточка! Радуйся!
Но Вьюшкин нисколько не обрадовался.
Обидная команда
— К Первому мая ни одного неграмотного красноармейца
в нашем полку, — твердо сказал комиссар и хлопнул концами пальцев по краю стола. — Есть?— Есть! — ответили мы — ликвидаторы, назначенные от первой роты.
«Мы ликвидаторы» — это звучит гордо. Нас, ликвидаторов, освобождают от дневальства и караулов. Нам, ликвидаторам, не приходится убирать казарму и дежурить на кухне.
— Дорогу профессуре! — острят наши ребята, когда мы каждое утро расходимся по ротам «ликвидировать»…
Я назначен в 4-ю роту. Завидев меня, дневальный отходит на два шага от своей «тумбочки» и во весь голос подает команду:
— Неграмотные и малограмотные, на занятия в ленуголок!
— Обидная это для нас команда, — говорят красноармейцы, — хоть бы скорее стать, как все.
Гремя подкованными сапогами по каменному полу, ребята заполняют ленуголок и рассаживаются вдоль длинных столов. Два десятка темных и русых затылков нагибаются к букварям.
Сквозь занавески из какой-то тонкой материи, сквозь ставни льда на окнах блестит снежный январский день.
На стенах — портреты Владимира Ильича, Ворошилова, Буденного. Два неумело, но старательно нарисованных красноармейца пожимают друг другу руки через все пункты «Договора по соцсоревнованию между 4-й и 5-й ротой».
Около договора висит походная ильичевка с громким названием:
Справа и слева протянулись красные полотнища лозунгов.
В ленуголке гул, как в театре во время перерыва.
— Пы… у… — кряхтит сибиряк Немытых. В глухой деревушке, где осталась его семья, кто-то давно еще показал ему буквы, но не научил соединять их в слова.
— Да что ты все: пыу да пыу, — вскакивает маленький черный татарин Сармудинов. — Говори сразу: пу.
— Да ты сам еще не умеешь, — оборачивается к нему высокий худой красноармеец Самохин и указательным пальцем прижимает слово, на котором остановился, точно оно может убежать со страницы.
— Я татарски читать-писать умею, русский Первый мая буду читать-писать, — горячо говорит Сармудинов.
Закрыв кулаками большие, прижатые к голове уши он глядит в букварь и певуче тянет; — Ли-ни-я Ле-ни-на…
— У-лы… — томится Немытых. — А это что за буква с подпоркой?
Сармудинов заглядывает в книгу.
Это «я».
— Как так — ты?
— Да нет, буква такая — «я».
— Лы-я…
Немытых окончательно спотыкается и растерянно смотрит на меня.
— Вместе читай, по слогам.
— Да они не собираются вместе.
Соберутся. Вот так: пууу…
Пууу, — подхватывает Немытых. — ляяя… Пуля! Пуля, оказывается. Здорово! Пуля.
— Ребята, Немытых пулю отлил, — говорит Плищенко, украинец из Славгородского округа.
Ребята хохочут, показывая большие белые зубы: громче всех смеется сам Немытых.
Ефим Ложкин первый раз в жизни пишет сам себе увольнительную.
Затаив дыхание, изо всей силы сжимая большой батрацкой рукой неподатливое перо, забывая стереть капли пота, выступившие на лбу, он медленно выводит букву за буквой.