Сильна как смерть (Пер. Николай Лернера)
Шрифт:
— А эта дама кто такая? — спросила Аннета.
— Не знаю, — ответил Бертен, а герцогиня и графиня обменялись улыбками.
Листья распускались; соловьи, завсегдатаи этого парижского парка, уже перекликались в молодой листве, и когда, приближаясь к озеру, экипаж поплелся шагом за другими, почти задевая их колесами, из кареты в карету полетели поклоны, улыбки и любезности. Теперь это было похоже на скользящую флотилию лодок, в которых сидят учтивые дамы и господа. Герцогиня, ежеминутно кивавшая в ответ на приподнятую шляпу или чей-нибудь поклон, как будто производила смотр, и по мере того, как эти люди проезжали мимо,
— Смотри, малютка, вот опять прекрасная госпожа Мандельер, первая красавица в республике.
Сидя в легкой, кокетливой коляске, первая красавица республики, притворно равнодушная к этой всеми признанной славе, предоставляла любоваться своими большими темными глазами, низким лбом под шлемом черных волос и властным, довольно крупным ртом.
— Все-таки она очень хороша, — сказал Бертен.
Графиня не любила, когда он расточал при ней хвалы другим женщинам. Она слегка пожала плечами и ничего не ответила.
Но девушка, в которой вдруг проснулся инстинкт соперничества, осмелилась сказать:
— А я этого вовсе не нахожу.
Художник повернулся к ней:
— Как, ты вовсе не находишь ее красивой?
— Нет, у нее такой вид, словно ее обмакнули в чернила.
Герцогиня в восторге засмеялась.
— Браво, малютка, вот уже шесть лет, как половина мужчин в Париже млеет перед этой негритянкой! Можно подумать, что они смеются над нами. Посмотри-ка лучше на графиню де Локрист.
Одна в ландо, с белым пуделем, изящная, как миниатюра, блондинка с карими глазами, графиня, тонкие черты которой уже пять или шесть лет также служили предметом восторженных восклицаний ее поклонников, раскланивалась с застывшей на губах улыбкой.
Однако Нанета и тут не выказала никакого восхищения.
— О! — вырвалось у нее. — Она уже не первой свежести.
Бертен, который в ежедневных спорах об этих двух соперницах обыкновенно вовсе не разделял мнения г-жи де Гильруа, вдруг рассердился на такую разборчивость девчонки.
— Черт возьми, — сказал он, — нравится она тебе или нет, но она очаровательна, и я желаю тебе быть такой же красивой.
— Полноте, — заговорила герцогиня, — вы отмечаете только тех женщин, которым уже за тридцать. Девочка права, вы превозносите их, лишь когда они увядают.
Он воскликнул:
— Позвольте, женщина становится действительно красивой в более позднем возрасте, потому что именно в это время весь ее облик приобретает полную выразительность.
И, отстаивая мысль, что первая свежесть — это только лак на созревающей красоте, он стал доказывать, что светские мужчины не ошибаются, не обращая внимания на молодых женщин в пору их блеска и провозглашая их красавицами лишь в последний период их расцвета.
Графиня, польщенная этим, проговорила:
— Он прав, он судит, как художник. Юное лицо — это очень мило, но всегда немного банально.
Художник продолжал утверждать, что в известное время лицо постепенно утрачивает неопределенную прелесть юности и получает свою окончательную форму, свой характер, свое выражение.
Графиня подтверждала каждое его слово, убежденно кивая головою, и чем больше он настаивал, с жаром адвоката, произносящего защитительную речь, с одушевлением обвиняемого, отстаивающего свою правоту, тем решительнее она ободряла его взглядом и жестом, как будто они заключили между собою союз
для взаимной поддержки против какой-то опасности, для защиты от угрожающего им ложного суждения. Аннета, всецело поглощенная созерцанием, не слушала их. Ее смеющееся личико стало серьезным, и она примолкла, одурманенная радостью этой сутолоки. Это солнце, листва, экипажи, эта прекрасная, роскошная и веселая жизнь — все это было для нее!Она тоже будет приезжать сюда каждый день, ее тоже будут знать, ей будут кланяться, завидовать, и мужчины, указывая на нее, может быть, будут называть ее красавицей. Она выискивала глазами самых элегантных мужчин и дам и все время спрашивала их имена, интересуясь только теми сочетаниями слогов, которые, нередко попадаясь ей в газетах или в учебнике истории, вызывали в ней известное уважение и преклонение. Но она не могла свыкнуться с этим кортежем знаменитостей и даже не вполне верила, что они настоящие, — она словно присутствовала на каком-то спектакле. Извозчики внушали ей презрение, смешанное с отвращением, угнетали и раздражали ее, и она сказала вдруг:
— По-моему, сюда следовало бы пускать только собственные выезды.
Бертен ответил:
— Прекрасно, мадмуазель, а как же быть со свободой, равенством и братством?
Она сделала гримасу, означавшую: «Толкуйте об этом кому-нибудь другому», — и продолжала:
— Для извозчиков нашелся бы другой лес, например, Венсенский.
— Ты отстаешь, дитя. Ты и не знаешь, что мы теперь с головой ушли в демократию. Впрочем, если хочешь видеть Булонский лес свободным от всякой примеси, приезжай утром: ты найдешь здесь только цвет, тончайший цвет общества.
И он набросал одну из тех картин, какие обыкновенно так ему удавались, — картину утреннего Леса с его всадниками и амазонками, этого изысканнейшего клуба, где все знают друг друга даже по уменьшительным именам, знают родственные связи, титулы, добродетели и пороки, словно все они живут в одном и том же квартале или в одном и том же захолустном городишке.
— Вы часто здесь бываете? — спросила она.
— Очень часто; это, право, самое очаровательное место в Париже.
— По утрам вы ездите верхом?
— Конечно.
— А после, днем, делаете визиты?
— Да.
— Когда же вы работаете?
— Я работаю… когда придется, и притом я избрал себе специальность по своему вкусу! Так как я пишу портреты красивых дам, мне приходится их посещать и часто сопровождать чуть ли не повсюду.
— Пешком и верхом? — по-прежнему без улыбки спросила она.
Он бросил на нее искоса довольный взгляд, казалось, говоривший: «Эге, уже острит! Из тебя выйдет прок».
Пролетел порыв холодного ветра, примчавшийся издалека, с простора полей, еще не совсем стряхнувших с себя зимнее оцепенение, и под свежим дыханием вздрогнул весь этот кокетливый зябкий великосветский лес.
В течение нескольких секунд колебалась скудная листва на деревьях, колыхались ткани на плечах. Все женщины почти одинаковым движением натянули на руки и на грудь спустившиеся с плеч накидки, а лошади побежали рысью, словно налетевший резкий ветер подхлестнул их своим дуновением.
Обратно ехали быстро, под серебристое позвякиванье конской сбруи, в потоке косых лучей пылающего заката.
— Разве вы едете к себе домой? — спросила художника графиня, знавшая все его привычки.
— Нет, я в клуб.