Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В этой скульптуре отражен гуманизм Мухиной, неукротимая страстность ее художественной натуры и советские черты ее характера, не позволявшие ей, мастеру с мировой славой, зазнаться, обронзоветь, творчески постареть, заставлявшие ее всю жизнь активно вторгаться в действительность, чутко откликаться на все, что волновало ее народ.

Глубокая народность в самом высоком смысле этого слова — вот что покоряет в работах В. И. Мухиной. Она всегда была с народом, всегда жила его жизнью, радовалась его радостью.

Как-то однажды, во время совместной заграничной поездки, у нас зашел разговор

об одном даровитом ростовском скульпторе, который в дни оккупации его города очутился у гитлеровцев, а потом по наследству от них перешел к американцам. Поводом к разговору послужил журнал «Лайф», где сей самодовольный тип был снят на фоне скульптурного фриза, которым он опоясал какое-то новое здание в США. Люди на этом фризе были изображены утрированно вытянутыми, тощими. Все это вместе походило не на человеческие группы, а на комок земляных червей.

— Гадость, — отрезала Вера Игнатьевна, передернув плечами, и брезгливо бросила журнал на пол, как нечто физически отвратительное, — а ведь не бездарный был человек. Даже талантливый.

И, по привычке своей все тут же обобщать, она, помолчав, добавила:

— Художник должен всегда творить на родной земле и жить со своим народом. Общение с народом питает всех нас. Если художника оторвать от народа, с ним неминуемо произойдет то, что с полевым цветком, если его взять пересадить в банку, да и поставить на подоконник. Как его щедро ни поливай, какими удобрениями не подкармливай, он высохнет, захиреет… Тут расписывают, сколько этот тип получил долларов за это безобразие. А ведь, в сущности, на фотографии показано, как он пляшет и кривляется на своей собственной могиле… Мерзко… Мерзко!..

Думается, что в этих словах прозвучало эстетическое кредо Мухиной.

Во всем, что касается творчества, она была необыкновенно строга и к себе и к другим. Приспособленчества не терпела. Бойких коллег, которые, пользуясь своим именем, хватали везде заказы, выполняли их холодной рукой, бригадно-скоростным способом, с помощью скульпторов, имена которых потом в каталогах не значились, — этих она просто ненавидела. У нее для них и словцо такое специальное было — халтуртрегеры. Воевала она с халтуртрегерами беспощадно, громила их где только могла, не считаясь ни с именитостью и былыми заслугами, ни с их званиями и должностями.

И с той же страстностью, не щадя, как говорит Гоголь, «чинов и званий», разделывала она в творческих спорах и тех коллег, которые, отодвинув на второй план человеческий образ, идею, с портновским старанием ваяли из мрамора и бронзы всяческие воинские знаки различия и отличия, по-военторговски разглаживали героям своих произведений штаны, даже ухитрялись выводить на них генеральские лампасы, а скромные солдатские плащ-палатки, разуму вопреки, превращали в нечто среднее между тогой римского сенатора времен упадка империи и «гарольдовым плащом».

Вскоре после войны мне довелось путешествовать с Верой Игнатьевной по Румынии. В те дни это было еще королевство.

В Румынском национальном музее и в частном тогда хранилище местного коллекционера Замбакчану Вера Игнатьевна подолгу стояла растроганная у полотен Теодора Амана, Иона Андриеску, Николае Григореску и современного мастера Корнелиу Баба.

Эти живописцы, такие разные по творческим манерам, по тематике, каждый по-своему прославляли молодое румынское искусство, воспевали народ, его историю, его труд, его борьбу.

В особенности любовалась Мухина полотнами Григореску. Вольная, но точная кисть этого мастера, его глубокая, я бы даже сказал, проникновенная наблюдательность, страстность восприятия, сочетающаяся с гармоничностью колорита, согретая любовью к простым труженикам, покоряли взыскательного художника. Зимой, во вьюгу, Мухина не поленилась проделать на военной машине много километров, чтобы где-то в Плоешти посмотреть еще несколько полотен в мастерской, где до последних дней работал Григореску.

Но, бродя с Верой Игнатьевной по выставкам, посещая мастерские, мы часто, слишком часто слышали с пафосом произносимые фразы: «Бухарест — это, знаете ли, маленький Париж»… «Мастер Икс, он же пишет у нас как настоящий француз»… «Мастер Игрек, у него отличная французская школа, он похож на парижского маэстро такого-то».

Слушая это, Мухина хмурилась, резко уводила разговор в сторону, даже бесцеремонно обрывала собеседника. Мы, ее товарищи по путешествию, зная ее «золотой» характер, чувствовали — надвигается гроза. Это становилось особенно опасным, потому что были уже отпечатаны приглашения на доклад, который она намеревалась сделать для художественной интеллигенции.

К этому предстоящему выступлению она отнеслась добросовестно.

— Румыны исключительно талантливый народ, к ним с банальными истинами и отштампованными мыслями соваться нельзя, — говорила она и на несколько вечеров заперлась в номере.

Доклад она написала, склеила почему-то в виде свитка странички и предварительно представила его на обсуждение товарищам по делегации. Это было добротное, остроумное эссе. В нем не было ничего, что могло бы задеть самолюбие интеллигенции. Мы обрадовались и успокоились.

Но вот Мухина на трибуне. Оседлав очками короткий горбатый нос, она скороговоркой читает доклад, едва давая возможность переводить его на румынский. И вдруг, рассуждая о тенденциях современного искусства, о настроении художников и скульпторов, она резко сдернула очки, отложила свой свиток и, соскочив с академических рельсов, пошла, как говорится, по шпалам.

— …У вас тут я часто слышу: Бухарест — это маленький Париж. Я сама училась в Париже, я жила там и люблю его, но, честное слово, я ни от одного француза никогда не слышала, что Париж — это большой Бухарест…

Мы, сидевшие в публике, онемели: началось.

— У каждого народа свои традиции, свои сокровища… Вам, слава богу, досталось великолепное наследство. Развивайте его. Разве не лучше отлично говорить на родном румынском языке, чем посредственно на французском… Про одного мастера мне тут тоном похвалы говорили — это же наш маленький француз. Я бы на его месте смертельно обиделась. Лучше быть большим румыном, чем маленьким французом…

Ой, что мы тут пережили! Но, сверх ожидания, все кончилось благополучно. Ей долго, сердечно аплодировали. Нам даже не очень попало в посольстве за это не слишком дипломатическое выступление на иностранной земле….

Поделиться с друзьями: