Сильвестр
Шрифт:
«Полно, да уж не повредился ли царь в уме по исцелении своём? — думал поп. — Благочестие благочестием, да надо же и меру знать! Недаром люди говорят: заставь дурака Богу молиться — он и лоб расшибёт… Юродивый на царстве? О Господи, этого ещё не хватало Русской земле!»
— Отложи, государь, намерение своё, — убеждал он царя. — И сам ты ещё не окреп после болезни, и царевич ещё при материнской груди, и царица твоя настрадалась, намучилась во дни болезни твоей-зачем ты тревожишь её? А коли жаждет душа твоя подвига христианского — так кто ж мешает тебе в том здесь? Молись, и постись, и смиряй себя, и твори милостыню рукою твоею щедрой — и Бог услышит тебя… А от клятвы твоей я тебя разрешу ради дел твоих державных и заботы твоей о людях твоих…
— Нет, святой отец! — отвечал ему царь, и глаза его при этом всякий раз загорались
— То не смирение, то гордыня твоя, царь! И не думай, что затея твоя угодна Богу. Чем тише молитва человеческая, тем больше веры ей от Него… И не в том долг твой царский, чтобы скитаться по дорогам державы твоей. Чую я и страшусь, государь, что не кончится богомолье твоё добром. Послушай меня, прошу тебя…
Но глух был на этот раз царь к уговорам и увещеваниям попа. И Адашев делу тому тоже не помог. И его молил поп помешать безвременному походу царскому на Белоозеро, усадить царя сперва за дела, за устроение войска и земли своей после страшного кровопролития казанского. Да одно только и сказал ему постельничий царский:
— Отче, прости меня… Не по силам мне сие! Уж коли ты не можешь — что ж тогда про меня-то говорить? Голова в таких делах твоя! А я? Я всего лишь государев слуга, и долг мой — повиноваться во всём воле его. И мне, отче, тревожно, и меня страшит затея его безумная! С грудным младенцем, с хворою женою — и куда, в какую даль? Да не могу я перечить ему, когда он и слышать сейчас не хочет никого… Нет, отче! Одно я и смог: велел раздать увечным и вдовам погибших, что удалось наскрести в Разрядной казне. Да насколько им этого хватит? А всё ж, может протянут до его, государя, возвращения с богомолья того назад…
Пренебрёг царь мольбою мудрого наставника своего! Наступил май. Установилась погода, и тронулся из Москвы торжественный поезд царский. И премного дивились ему люди московские: столь длинен был он, тот поезд, что голова его была, почитай, уже у Яузы-реки, а хвост ещё даже и не выполз из Кремля! Впереди его, в доспехах и всеоружии, ехала конная стража дворцовая, а за ней в возке своём просторном царь, а за ним в другом возке царица с младенцем-царевичем и мамкою его, а за ними князь Юрий Васильевич Немой, а за ним князь Иван Мстиславский и Алексей Адашев, коим велено было быть неотлучно при особе царя во весь поход, а за ними бессчётно — иные разные дворцовые чины, и дьяки, и подьячие с казною царской, и лекари, и комнатные слуги, и ключники, и повара, и шорники, и седельники, и кузнецы, и многий другой служилый люд. А за ними ползли телеги и повозки со всяким добром — и с хлебным, и с винным припасом, и с утварью, и с одеждой, и с перинами пуховыми, и с шатрами, и с сундуками тяжёлыми, медью окованными, куда с великим тщанием и бережением было уложено все, в чём могла случиться на дороге нужда. А замыкал поезд особый полк государевых стрельцов — при наряде пушечном, да при пищалях с огненным боем, да под хоругвями развёрнутыми, — повсечасно готовый отразить любого государева врага, откуда он ни объявись.
И скрипело, и ржало, и ругалось, и наезжало друг на друга то великое движение обозное. И то и дело намертво застревало оно в разбитой колее. И ломались ободья и оси у колёс на ухабах и выбоинах дорожных, и падали с повозок сундуки, и металось дворцовое начальство вдоль обоза из конца в конец, где криком, а где и плетью восстанавливая порядок, и подгоняя замешкавшихся, и страшась, не дай Бог, потерять что-нибудь из нужного царю в пути… А над всем этим многоголосьем, и скрипом тележным, и хоругвями воинскими высоко в небе светило жаркое полуденное солнце, и пели жаворонки, и столбом стояла густая пыль, неподвижная от безветрия и видимая на равнинах и с холмов московских на много вёрст окрест.
В Тайнинском переночевали, и ещё раз переночевали по дороге, а на третий день были уже у Троицы, в обители Сергия Радонежского, святого хранителя и сберегателя Русской земли. Торжественным молебном, и хором ликующим, и великим стечением народным со всех окрестных мест встретил древний Сергиев монастырь богомольного царя. И молился царь в Троицком соборе, и на коленях стоял перед иконою Святой Троицы дивного рублёвского письма, и к серебряной раке с мощами
святого Сергия в умилении устами своими приложился, и исповедался, и приобщился Святых Тайн от троицкого игумена, и с братией обедал в монастырской трапезной, и беседовал со старцами смиренными о делах Божественных, и был кроток, и весел, и милостив, и богомольцев своих дарил.А отобедав, попросился царь в келию к Максиму Греку,[53] мужу многим на Руси известному книжной премудростью своею, и житием благочестивым, и твёрдостью духа своего пред превратностями судьбы. Дряхл и немощен был старец Максим, и уже почти не вставал он с постели и сам встретить государя не мог.
Многие годы провёл благочестивый сей старец в заточении в темнице и по отдалённым монастырям, сосланный из Москвы ещё отцом царя Ивана за вольнодумство и непреклонность свою да за обычай свой дерзостный говорить правду в лицо царям. И хотя нерусский человек был старец Максим и сам же Василий Иванович князь и позвал его со Святой горы Афон, чтобы книги церковные исправить по старине и грамоте греческой и латинской московских людей учить, и не в обычае то было у всех иных христианских государей в иных христианских землях чужих людей через силу у себя держать, а не то что ссылать безвестно в самые глухие и отдалённые места — а так и не удалось ему, страдальцу безвинному, вырваться из неволи своей ни при жизни князя Василия, ни при сыне его. Уж и патриархи вселенские молили царя, да не раз, отпустить сего старца болезней и кротости его ради домой, на Святую гору, и митрополит, и вельможество московское за него вступались, и поп Сильвестр не единожды просил царственного питомца своего смилостивиться, и сам Максим Грек много слёз и чернил извёл, умоляя государя простить его, отпустить ему вины его, коли был в чём виноват, и дозволить помереть там, где могилы прародителей его. А согласия на то государь так и не дал, говоря: «Он не передо мною, он перед батюшкой моим покойным виноват — с ним пусть и считается виною там, на Небесах». Одно лишь послабление и вышло от него старцу сему: дозволил ему государь ко святому причастию ходить и приобщиться Святых Даров да цепи с ног его велел снять.
— Благослови святой отец! — с поклоном обратился к нему царь, переступив порог низенькой кельи и разглядев в полутьме, в креслицах у подслеповатого окна, согбенную фигурку дряхлого старика с длинной белой бородой и в чёрном клобуке, надвинутом на глаза. Старик встрепенулся навстречу ему и попытался было приподняться с креслиц, но не сумел побороть немощь свою, и лишь перекрестил гостя дрожащею рукою, и уронил голову, и тихо заплакал, не в силах произнести ни слова, — то ли от радости сей великой и долгожданной, то ли от горького сокрушения по ушедшей своей жизни.
— Благослови, отче, на хождение моё многотрудное по святым местам! На подвиг мой ради чуда великого, свершившегося надо мной, недостойным…
— Не ходи, царь, — прошелестел ему в ответ увядшими губами своими старец. И вздрогнул царь, услышав слова его. — Не ходи, молю тебя. Оставайся на Москве…
— Не ходи? Почто не ходи, отче Максим?
— Не дело ты затеял, царь. Не до богомолья сейчас тебе… Благословение моё всегда с тобой, великий государь. И всегда я буду Бога молить за тебя, пока дышу… А хождение своё отложи. Не ко времени оно…
— Не гораздо говоришь, святой отец! Не смирение, а вновь мятеж слышу я в словах твоих… Разве может молитва смертного, а хотя бы и царя, быть не ко времени? И что может быть выше молитвы его, какая из забот земных?
— Может, царь. Слёзы и горе людское вокруг тебя- они выше молитвы твоей… Успокой совесть свою, государь. Устрой народ твой после похода того казанского. А потом и по святым местам пойдёшь…
— Ну, а коли не послушаю я тебя, святой отец? И поступлю по обету своему, данному на одре болезни моей? Что тогда?
— Тогда?… Стар я, царь. И многое видит душа моя, чего по юности и бодрости своей не видишь ты… Чую я… Сердцем чую: быть новой беде, коли настоишь ты на намерении своём. И звёзды небесные, и дух учения, нашего христианского, и разум человеческий — всё сейчас против тебя… Пощади себя, царь. Пощади семейство своё и наследника своего. Не ходи…
— Не стращай, отче! Мне уже бояться нечего. Смерти в глаза я уже глядел. И коли помиловал меня тогда Господь, так неужто лишь затем, чтобы тут же и отобрать ту милость Свою назад?… Добро, святой отец. Добро… А скажи мне, отче Максим: ежели отпущу я тебя — домой пойдёшь? К султану турецкому, на гору Святую?