Сильвия и Бруно
Шрифт:
— Не забудьте, миледи, у вас пересадка в Фейфилде, — услышал я вслед за тем. (Ох уж этот раболепный Страж!) — Всего через одну станцию.
Дверь закрылась, и вошедшая уселась в уголке, а монотонная вибрация машины (как бы от кровообращения какого-то гигантского чудовища, у которого мы находились во чреве) возвестила, что мы вновь устремились в дорогу.
— Нос у этой леди непременно идеальной формы, — ни с того ни с сего пробормотал я, — глаза газели, а губы... — Тут я словно встряхнулся: зачем рассуждать попусту, как «леди» выглядит, если проще посмотреть собственными глазами.
Украдкой я окинул её взглядом, но ничего этим не достиг. Сеточка вуали, скрывавшая лицо, была слишком густой, чтобы я мог увидеть нечто большее, чем блеск сверкавших глаз и неясные очертания того, что должно было быть приятным овалом лица, но могло ведь с равной вероятностью оказаться и не столь приятным. Я снова прикрыл глаза и сказал себе: «Зато отличная возможность поупражняться в Телепатии! Я додумаю её лицо, а когда подвернётся случай, сравню свой портрет с оригиналом».
Поначалу мои усилия не увенчались успехом, хотя моя «быстрая мысль» неистово «заметалась то туда, то сюда» — Эней, и тот, мне кажется, позеленел бы от зависти [18] . Однако едва различимый
18
Отсылка к поэме Вергилия, где тот описывал раздумья не раз охваченного заботами Энея выражением, которое С. Ошеров перевёл как «мечется быстрая мысль, то туда, то сюда устремляясь». Вергилий — любимый писатель Кэрролла, и читатель ещё не раз встретит цитаты из него в сочинениях нашего автора.
Успех оказался лишь частичным — и отрывистым, — однако кое-что у меня получалось: вуаль то и дело пропадала во внезапных вспышках света; и всё-таки не успевал я полностью охватить лицо взглядом, как его вновь заволакивала дымка. При каждом таком проблеске это лицо, казалось, приобретало всё больше детскости и невинности, и когда я, наконец, совершенно выбросил вуаль из головы, ошибиться было невозможно — передо мной оказалось ясное личико маленькой Сильвии!
— Ага, либо Сильвия мне только снится, и такова действительность, либо Сильвия действительно со мною рядом, и таково сновидение! Не сновидение ли сама Жизнь, хотел бы я знать?
Чтобы чем-то заняться, я развернул письмо, которое и побудило меня предпринять это внезапное путешествие по железной дороге из моего лондонского дома в незнакомый рыбацкий городок на Северном побережье; и я перечёл следующие строки:
«Мой дорогой, мой милый друг!
Уверен, что тебе, так же как и мне, доставит удовольствие встреча после стольких лет разлуки; я, конечно же, постараюсь, чтобы ты извлёк пользу из тех познаний в медицине, которыми я обладаю, не нарушая, как ты понимаешь, профессиональной этики! Тебя ведь уже прибрал к рукам первоклассный лондонский врач, соревноваться с которым для меня было бы крайне лицемерно. (Я не сомневаюсь в правоте его утверждения, что у тебя нелады с сердцем — все симптомы указывают на это.) Но вот на что, во всяком случае, вполне хватит моих медицинских способностей: ты будешь обеспечен покойной спальней в цокольном этаже, чтобы тебе совсем не пришлось взбираться по лестницам.
Буду ждать твоего прибытия последним поездом в пятницу, как ты и писал в своём письме, а до того напомню тебе слова старой детской песенки: “Как пятница долго тянется! Я не играю, жду!” [19]
Всегда твой Артур Форестер.
P.S. Веришь ли ты в Судьбу?»
Этот постскриптум весьма меня озадачил. «Он же в высшей степени рассудителен, — подумал я, — чтобы быть Фаталистом. Но тогда с чего вдруг такой вопрос?» Я сложил письмо и, кладя его рядышком, неосторожно повторил вслух:
19
Переводчик, в свою очередь, позволил себе воспользоваться строчкой из одного детского стихотворения, написанного в 60-е годы прошлого века (автор — Ирина Токмакова).
— Веришь ли ты в Судьбу?..
Прекрасная «Инкогнита» быстро повернула голову в ответ на внезапный вопрос.
— Нет, не верю, — сказала она с улыбкой. — А вы?
— Я... Простите, я вовсе не хотел задать вопроса, — пробормотал я, слегка ошеломлённый необычным, непринятым началом разговора.
Улыбка девушки перешла в смех — не в насмешку, но в смех счастливого, никого не стесняющегося ребёнка.
— Вот как? — сказала она. — Тогда это тот случай, который вы, врачи, называете «неосознаваемой деятельностью мозга».
— Я не врач, — отозвался я. — Я похож на врача? Почему вы так решили?
Она указала на книгу, которую я некоторое время перед тем читал, а потом положил рядом с собой названием вверх, так что каждый желающий мог прочесть: «Болезни сердца» [20] .
— Не нужно быть врачом, — сказал я, — чтобы интересоваться книгами по медицине. Есть ещё одна категория читателей, кто даже больше интересуется...
— Вы говорите о пациентах? — прервала она, а выражение нежной жалости придало её лицу новое очарование. — Но, — продолжала она с очевидным желанием избежать этого, возможно, болезненного предмета, — ведь совсем не нужно быть врачом или пациентом, чтобы интересоваться книгами по Науке. Как вы думаете, где содержится больше Научных Познаний, в книгах или в умах?
20
В книге «Льюис Кэрролл и его мир» Дж. Падни рассказывает со слов первого биографа Кэрролла и его племянника Стюарта Коллингвуда, что в своей квартире в колледже Христовой Церкви Кэрролл собрал обширную медицинскую библиотеку, которой не погнушался бы и настоящий врач. Толчком собиранию книг, продолжает Падни, послужило потрясение, испытанное Кэрроллом, когда он наблюдал приступ эпилепсии у студента. «Я благодарен судьбе, что в ту минуту проходил мимо, — писал он, — и получил возможность быть полезным в этих чрезвычайных обстоятельствах. Я понял, насколько беспомощным делает нас невежество, и дал себе слово прочитать какую-нибудь книгу о непредвиденных обстоятельствах, что, мне кажется, следует сделать каждому». Начал Кэрролл с книги «Советы оказавшимся в непредвиденных обстоятельствах». По завещанию Кэрролла его библиотека перешла к его племяннику Бертраму Коллингвуду, ставшему профессором физиологии в больнице «Сент-Мери» в Паддингтоне; там в тридцатые годы прошлого века открылось детское отделение имени Льюиса Кэрролла. (См. Падни Дж. Льюис Кэрролл и его мир. М., 1982. Пер. В. Харитонова. С. 66—68.)
Но только ли этот факт собственной биографии подтолкнул Кэрролла к упоминанию своих медицинских штудий на страницах романа? Marah Gubar, автор
статьи «Lewis in Wonderland: The Looking Glass Word of Sylvie and Bruno» (Texas Studies in Literature and Language, Vol. 48, No. 4, Winter 3006), считает что мотив «болезни сердца» имеет более глубокую подоплёку. В заголовке статьи не случайно стоят как «Сильвия и Бруно», так и «Зазеркалье» — последнее даже дважды! Сопоставив обе сказочные повести, автор пишет: «Кэрролл был далёк от изображения любви рассказчика к детям как склонности естественной и безгрешной; его отношение к ней — как к случаю патологии. Так, перво-наперво мы узнаём о рассказчике, что он страдает „болезнью сердца“. И действительно, в ходе повествования такой диагноз постоянно подтверждается: уже в начале рассказа этот персонаж совершает путешествие на поезде, чтобы получить независимое заключение от Артура, ведь тот врач. К несчастью, Артур согласен с коллегами <...>. Но каковы же упоминаемые им симптомы? Нам об этом не скажут. Единственное, что нам делается известным о сердце рассказчика, так это то, что оно полностью отдано ребёнку. Так, во время этого первого путешествия по железной дороге рассказчик всматривается в скрытое за вуалью лицо леди Мюриел, сразу же назначив незнакомую девушку „Героиней“ своей истории. Но когда он пытается обрисовать для себя это скрытое под вуалью лицо, то способен вообразить лишь одного-единственного человека! Эта минута и выдаёт нам природу сердечного порока рассказчика: идеального товарища по романтическому приключению он воображает только ребёнком» (с. 385).Далее исследовательница развивает свою концепцию. «Такая любовь к детям наносит урон не только самочувствию рассказчика, но также и первичному объекту его симпатии. Сильвию не радует проявление к ней особого внимания; наоборот, рассказчик замечает, что „чудный ребёнок, казалось, постоянно опасался, что его похвалят или хотя бы заметят“ (глава V „Матильда-Джейн“ второй части романа). А когда Сильвию попросили сыграть на рояли, она соглашается лишь потому, что „твёрдо решилась пожертвовать собой, чтобы постараться ради леди Мюриел и её друзей“. Ведь в то же время она страдает, будучи выставлена на всеобщее обозрение: „Сильвия отыскала взглядом меня. В её глазах сверкали слёзы. Я попытался изобразить на лице ободряющую улыбку, но было заметно, что нервы ребёнка слишком напряжены от этого первого появления на публике, поэтому девочка растеряна и напугана“ (глава XII „Сказочная музыка“ второй части). Эта сцена выдаёт кэрролловскую убеждённость в том, что вуайеризм у взрослых, как и у самого рассказчика, во все глаза разглядывавшего детей на Лондонской выставке (см. главу XIX „Сказочный дуэт“ второй части — А. М.), на детях отражается болезненно. Такие неравноправные отношения, в которых охота и удовольствие принадлежат одной стороне, не просто травмируют эмоциональное здоровье детей. По мнению Кэрролла, они угрожают самому их существованию, поскольку подобное несовместимое сочетание влечёт и физическое воздействие. Многочисленные примеры из романа свидетельствуют об испытываемой автором тревоге, что дети не входят во взрослые игры свободно; нет, — они сами игра (по-английски игра слов: „добыча“ — А. М.), беззащитная дичь, травимая и со вкусом пожираемая хищниками-взрослыми». В конце концов исследовательница возвращается к высказываниям Кэрролла из Предисловия, характеризуя его взгляд на взаимоотношения взрослых и детей в духе осуждаемого Кэрроллом «неспортивного поведения» (сс. 385—386).
Исследование, предпринятое Марой Губар, действительно позволяет говорить о схожести кэрролловских концепций миров Зазеркалья (и Страны чудес) и Сказочной страны — нашего реального мира. Многие критики и во времена Кэрролла и позднее обвиняли мир Страны чудес в жестокости, в ежеминутном ожидании наказания. В викторианском мире романа «Сильвии и Бруно» нет наказаний («Никто никого не будет здесь называть», — объявляет леди Мюриел); и всё-таки вышесказанное позволяет заглянуть и в тёмные уголки светлого романного мира.
«Весьма глубокий вопрос для девушки!» — сказал я самому себе, памятуя, со свойственным Мужчине самомнением, что Женский интеллект большей частью поверхностен. Перед тем, как ответить, я с минуту размышлял.
— Если вы говорите о живущих умах, то, думаю, определить это невозможно. Ведь так много записанного Знания, о котором не прочёл ни один живущий, и столько Постигнутого, которое пока ещё не записано. Но если вы имеете в виду все человеческие поколения сразу, то я полагаю, что в умах больше, ведь всё, что написано в книгах, должно же было быть у кого-то в уме, правда?
— Звучит, будто какое-то Правило Алгебры, — отозвалась миледи. («И Алгебра сюда же!» — подумал я с возрастающим изумлением.) — В самом деле, если мы будем рассматривать мысли как множители, нельзя ли утверждать, что Наименьшее Общее Кратное всех умов содержит всё то, что написано в книгах, а обратное неверно?
— Именно так! — ответил я, восхищённый её примером. — Как было бы здорово, — продолжил я мечтательно, скорее думая вслух, чем сознательно поддерживая беседу, — если бы мы могли приложить это правило к книгам! Как вам известно, при нахождении Наименьшего Общего Кратного мы вычёркиваем переменную, где бы она ни появилась, за исключением того члена, в котором она достигает наивысшего значения. Так что мы должны будем вычеркнуть каждую записанную мысль, кроме того высказывания, в котором эта мысль выражена с наибольшей силой.
Миледи весело рассмеялась.
— Боюсь, некоторые книги уменьшатся до чистого листа бумаги! — сказала она.
— Верно. Большинство библиотек резко сократятся в объёме. Но только подумайте, как они выиграют в качестве [21] !
— Когда же такое произойдёт? — нетерпеливо спросила девушка. — Знать бы, что это случится в моё время, я бы подождала читать!
— Ну, возможно через тысячу лет...
21
С этим рассуждением удивительно перекликается замечание одного прекрасного стилиста и литературного редактора о том времени, когда она училась литературному мастерству у своего старшего товарища и коллеги. «Труднее всего мне давалась та краткость, ясность и сдержанность слога, которой требовал от меня Самуил Яковлевич [Маршак]. Для того, чтобы выражать мысли и чувства кратко, надо научиться выражать их сильно, а я этого совсем не умела. Насколько я понимаю теперь, Самуил Яковлевич хотел уберечь меня от размашистого фельетонного красноречия. Помню, тогда, работая рядом с ним, я впервые начала понимать, что сделать страницу короче — это чаще всего вовсе не означает, что надо то или другое место попросту зачеркнуть; нет, это означает, что надо найти для мысли более сильное выражение» (Лидия Чуковская. Избранное. М., «Вече», 2011. С. 547).