Симеон Гордый
Шрифт:
Хоронили Настасью в «своей» церкви Спаса. Пока длилась служба, стемнело. Семен вышел один, без шапки, постоял на паперти, не замечая нищих и глядельщиков, раздавшихся посторонь. Было так, как бывает в марте: сыплет меленький снег, а почти тепло; над кровлями теремов и главами храмов – влажная чернота ветвей. Небо сумрачно, но уже крепко пахнет весной, и все три церкви, еще не оконченные росписью, окружившие просторную площадь Кремника, – величавый Михаил Архангел, осанистый соборный храм Успения Богоматери и стройная Спасская церковь у него за спиною, – растворяясь в сумерках ночи, веяли несказанною лепотой, призывая к смирению духа и глубокой вере в грядущее после нас, в веках…
Почему только в эти часы, пред отверстой могилой, начинаем мы, мысленным взором окинув невозвратно минувшее, до конца понимать меру своих утрат и достоинства тех, кто ушел от нас в потустороннее бытие?
Церковь Спаса начали подписывать в конце марта повелением великого князя Семена и Настасьиным серебром тою же артелью иконописных мастеров во главе
Глава 51
Тверской княжич Михаил Александрович, изредка наезжая домой, доканчивал в Новгороде четвертое лето своей учебы.
На двенадцатом году жизни он выглядел на все четырнадцать. Угловатый, с крупными, обещающими богатырскую стать руками и ногами, еще узкоплечий, еще неуклюжий, как молодой породистый пес, с быстро разгорающимся лицом и блестящими глазами, порывистый, любопытный ко всему на свете, готовый сразу после ученых занятий своих класть кирпичи и тесать камень с каменосечцами и мастерами палатного дела в Детинце, хвататься за топор с древоделями, с лодейниками на Волхове ладить и снастить корабли или, украдом сорвавшись с владычного двора, бежать в торг, часами толкаться, в обнимку с посадскими парнями, в рядах, разглядывая иноземных гостей торговых и груды выставленного на продажу многоразличного добра. И он же лихо скакал на коне, рубился на деревянных мечах, сжав зубы и ярея ликом, с боярскими отрочатами из вятших семей с Прусской улицы, стрелял из лука, примерял в епископской молодечной кольчуги, колонтари, куяки, байданы, пансыри, латы, мисюрки, шеломы разных стран и народов. Верно, потому, что прибыл сюда восьмилетним пареньком, княжич Михайло быстро постиг новогородский навычай: не чванился перед смердами, как с равными говорил с изографами и с плотниками, с боярами и с кузнецами и скоро, как-то незаметно для себя, был принят за своего новогородскою вольницей. Звали его за глаза княжичем, а так – просто по имени, и почасту посадские отроки забегали в покои владыки звать княжича играть в альчики, свайку или лапту.
У прибывшего полтора года назад из Константинополя ученого грека Лазаря Михаил изучал греческий язык, творения святых отцов, философов и риторов древнего Цареграда, у него же пробовал учиться иконному письму. Приставленный Каликою дьякон знакомил тверского княжича с русской словесностью, а заезжий немецкий книжник учил своему языку и начаткам латыни. У восточных гостей в торгу, рано поняв, что ему будет надобиться в жизни, княжич постигал ту мешаную татарско-половецкую речь, коею изъяснялись торговцы в Сарае и по всем прочим волжским городам. Наукам духовным, священной истории и богословию учил отрока сам архиепископ Калика. И все-таки больше всего и сильнее всего обучал внука покойного Михайлы Тверского сам Великий Новгород, многошумный и буйный, воинственный и торговый, выплескивавшийся в избытке сил в грабительские ушкуйные походы на Волгу, яростно сталкивающийся на вечевых сходбищах – конец с концом и улица с улицею, прусское боярство с Торговым Полом, неревляна со Славной, плотницкие вятшие с кузьмодемьянскими, – а затем дружно, позабыв на время взаимные которы, бросающийся победоносно отражать очередной вражеский набег свеев, датчан или немецких рыцарей. Учили княжича бояре, учили горожане, полные уверенного в себе трудового достоинства, учили по-княжески знатные мастера, учили смерды, учили купцы в торгу, будоража рассказами о чудесах далеких земель. Город шумел и клокотал. По улицам то и дело перли яростные толпы. Не затихали стук и звон. В Неревском конце ухали молоты кузнецов, на Волхове шел веселый перестук лодейников, в самом Детинце тесали камень и рубили, надстраивая и перелагая стены, башни, амбары и терема. И вечно гудел голосистыми выкриками зазывал, ржаньем, блеяньем и мычаньем пригоняемых стад, слитным шумом торгующей толпы великий новогородский торг, чей голос, с той стороны Волхова, могуче врывался в деловитую суету Детинца, не заглушаемый даже звоном колоколов и торжественным церковным пением архиепископского хора в Софийском соборе.
Когда кончались занятия греческим, а иногда и посреди них, над раскрытою риторикой или отложенным словом о Пасхе Иоанна Златоуста, Лазарь начинал по просьбе мальчика рассказывать о Константинополе, о виноградниках и выжженных солнцем горах, о голубом Босфоре, о епархии Кесарийской, в коей Лазарь некогда принял постриг, о городах и храмах далекой своей родины, и Василий Калика, иногда посреди этих бесед тихонько входивший в келью, не прерывал их, тем паче что Лазарь, коему не хватало русских слов, то и дело переходил на греческий, и отрок неволею должен был усиливаться и постигать разговорную греческую речь.
В первое лето по приезде Калика поместил княжича в училище, открытое им при архиепископии, и не без дальнего умысла – сдружить будущего тверского князя с горожанами вечевой республики. Теперь же, продолжая и углубляя учение, перевел отрока Михаила в кельи владычного дворца, приставив к нему особых, нарочитых в своем деле учителей. Мальчик зубрил статьи законов – «Номокануна», «Правды русской» и «Мерила праведного», читал летописи, учился счету и красивому письму, церковному пению по крюкам, присутствовал на всех службах архиепископа, подчас помогая своему наставнику и духовному отцу в качестве иподьякона. Неволею Михаил являлся свидетелем многоразличных трудов Василия Калики: церковного суда по имущественным и семейным спорам горожан, владычных заседаний с посадником и вятшими, хозяйственных забот обширного владычного двора, посольских сношений с немцами,
готами и свеями, пересылов с Ордою и низовскими князьями… Впрочем, Калика почти ничего и не скрывал от отрока, справедливо полагая, что правда поучительней лжи, а истина, даже печальная, больше способна вызвать уважения к себе, чем любой самый, благой и красивый вымысел. Так что отроку нежданно доводилось присутствовать при разговорах, которые, начавшись видимой мирной беседой, оканчивались мятежом, кровью, нахождением ратей и даже сугубым разорением Новогородской волости.Палаты архиепископа в Детинце стояли в ту пору на том же месте, что и сейчас, только еще не было каменного их основания, воздвигнутого Евфимием, ни Грановитой палаты. Детинец лишь недавно сменил свои прежние бревенчатые стены на каменные, все еще достраивавшиеся, хотя одновременно с ними только что возвели обширную каменную церковь Благовещения на Городце, в княжеском подворье под городом, на правой (Торговой) стороне Волхова, а нынче по весне, сразу после Пасхи, заложили сразу две каменные церкви в самом городе: Козьмы и Дамиана на Кузьмодемьяне улице и порушенную во время пожара Святую Пятницу на Торгу. Одновременно крыли новым свинцом кровли храмов, горшечники обжигали зелено-голубую черепичную чешую для куполов. Город рос, вместо сгоревших хором воздвигались новые, выше и роскошнее прежних, городские концы выплескивались за черту старых стен, возникали пригороды – заполья, и сердце этого большого могучего тела билось на Торгу и здесь, в Детинце, в многоярусных палатах владыки.
Келья, в коей Михаил занимался под руководством Лазаря греческим языком, окнами выходила в сторону сада – тишины ради, ибо на дворе владычных палат, меж ними и собором Софии, весь день кишела и кипела толпа духовных и мирян, слуг и служек владычного двора, монахов и кметей, молодших и вятших, мастеров, пришедших с работою или для работы, и бояр, коим нужда была посоветовать с архиепископом.
Лазарь был чистокровный грек, без примеси восточной или армянской крови, и потому вовсе неотличимый лицом от русичей: такой же светлокудрый и голубоглазый. Ему уже было около шестидесяти, и крепкие морщины лица и лба не очень давали ошибиться в возрасте старца, но в волосах еще почти не проглядывало седины, стан был прям, походка легка и быстра, телом грек был сух и крепок, как будто бы, достигнув возраста зрелости, замер, остановившись в дальнейшем старении телесном, и продолжал отныне пребывать в нетленном состоянии бодрой старости. Лазарю (впоследствии основавшему монастырь на суровом северном озере Онего, на Мурманском острову, вдали от жилья, и посмертно канонизированному) суждена была долгая жизнь – он умер ста пяти лет от роду. С Василием Каликой их свело тайное родство душ, которое сближает иногда паче уз родины и крови. Лазарь прибыл в Новгород, чтобы списать лик новогородской святыни – иконы Софии Премудрости и составить описание храмов и монастырей Великого Новгорода для епископа кесарийского, желавшего укрепиться духовным благословением русской церкви. Впервые встретив Лазаря, архиепископ Калика поклонился ему до земли. Старцы, оба легкие, оба не от мира сего, божьи странники на нашей грешной земле, почуяли в одно и то же время, что в скитаниях земных счастливо нашли один другого, и больше уже не разлучались до самой смерти Василия, тело которого Лазарь сам одевал в погребальные ризы и полагал в гроб…
Михаил сидел за налоем у распахнутого окошка. Шум города, смягченный отстоянием, стенами и деревьями сада, долетал сюда приглушенно. Он все повторял и повторял одну и ту же фразу, никак не справляясь с придыхательным греческим звуком перед гласною, чуждым русскому языку. Лазарь, просматривая сделанную им вчерне опись монастыря на Хутыне, слегка улыбаясь, слушал спотыкающуюся речь отрока, угадывая, как неохота тому недвижно сидеть здесь, вместо того чтобы, забросив книги, устремить на улицу или в Торг.
– Достоит токмо тихонько убрать язык к тому, где горло, где твоя пасть, – нет, пасть это у зверя, – где зев, и тогда молвить слово. Внимай!
– Лазарь, все так же улыбаясь, вымолвил вдруг несколько складных, точно бы на музыку положенных и баюкающих слух строчек, где ухо княжича уловило лишь некоторые понятные слова: «морок», «юный», «заря»…
– Что это? – вздрогнув, спросил он. Музыка стихов еще, казалось, звучала, замирая, в тишине покоя.
– Это Омир, сказ о войне Троянской! – задумчиво отозвался Лазарь и, по вспыхнувшим глазам юноши поняв молчаливую горячую просьбу, начал, полузакрыв глаза, читать по памяти льющиеся древние стихи, а Михайло, забыв обо всем на свете и почти не понимая слов – лишь некоторые известные речения доходили до сознания, образуя как бы тоненькую ниточку смысла в потоке неведомой красоты, – забыв и о сверстниках, и о желанной только что толчее торга, слушал не шевелясь и боясь только одного, что Лазарь прервется и льющийся неторопливый строй речи замрет, отойдя в ничто. Он шептал, повторяя известные ему слова, и у него как-то само собою получилось наконец сложное эллинское придыхание, сперва в слове «т(х)аласса», что значило по-гречески «понт», иначе – «море».
Лазарь, наконец остановился, открыл глаза, в коих проблеснула, замирая, далекая грусть, столь понятная в этот миг отроку. Сколь давно, еще до появленья Христа, жил этот Омир или Гомер, слепой певец, описавший подвиги троянских героев!
Омировы сказанья, «Александрию» и «Девгениевы деяния» Лазарь читал с княжичем отдыха ради, дабы не перегружать отрока чрезмерною труднотою и не отбивать с тем вместе охоты к научению книжному.
Теперь Михайло, краснея и запинаясь, вновь, но уже с усердием, повторял прежний греческий текст, и трудные звуки раз за разом все более начинали получаться у него.