Симеон Гордый
Шрифт:
А еще через два дня прискакал ордынский гонец, и надобно стало, не довершив дел, скакать на Москву. И даже той робкой отрады – увидеть ее вновь на пути домой – не довелось испытать: Настасья с чадами была в загородном поместье своем, а скакать туда очертя голову, бросив и позабыв все на свете, великий князь володимерский не мог. Власть не токмо бремя, она и узда похотеньям твоим! И стало б иначе, и коли настанет иначе – горе властителю тому, горе и земле, под тем властителем сущей!
Глава 70
В Орду были отправлены киличеи. Снова встала пря о ярлыках, купленных родителем, снова надобно было доказывать, что он, сын и наследник отцовой воли, не отступит от отцовых примыслов и
Костянтин Суздальский на сей раз вел себя тише, но и исподтиха пытался ставить препоны Симеону. И опять перевесило московское серебро да странная, ему самому не понятная до конца ордынская дружба с Джанибеком.
Бурно зачиналась весна. Текло и таяло, звонко капало с крыш, просыхающая земля с клочьями рыжей прошлогодней шерсти на глазах вылезала из-под снега, горбатясь, точно хребет большого зверя, выплывающего из-под снегов, из долгого зимнего сна, и распуганные птицы стаями метались над талыми проплешинами, то, ринувши стремглав, хватали что-то в спутанной сухой траве, то взмывали ввысь – и орали, орали, орали неудержимо. Призывно ржали кони, и у коней и у посадских жонок были одинаково шалые, весенние глаза.
Уже постукивали нетерпеливые молоточки живописцев в храмах, и хоть еще изморозью зимнего холода седели стены церквей, но уже готовили растворы, терли краски, толкли алебастр, приуготовляя себя к трудам: нынче все остатние росписи должны были окончить и установить иконостасный чин и в Михаиле Архангеле, и в Спасе.
Под Кремником, на литейном дворе, готовили опоку, рыли ямы, долбили залубеневшую землю, уже везли возами древесный уголь, и Симеон не пораз уже побывал в дымном и грязном, разворошенном и полуразоренном мастером литейном дворе, где, по Борисову слову, все было не так и все надобно было ломать и ладить наново. И ломали, и ладили, и Семен останавливал Василья Протасьича, хватавшегося уже который раз за голову, и давал серебро, и слал за рукомесленными мужиками в Переяславль и Владимир, а мастер хлопотал деловито, орал, не стесняясь ни князя, ни боярина, круто менял и иначил. Раз только, обрасывая потные пряди волос со лба и отирая взмокшее чело, признался Семену, словно бы равному себе:
– Зришь, княже, многонько иначу тута, а зато опосле и меня помянут добром на Москвы! Не последни колоколы лью, да и иное што – уклад ли добрый, иное железо, ковань ли… Литейный двор – всему княжесьву голова!
И Симеон, морщась от пыли, от жара и дыма костров, согласно кивнул головой. Чтобы рать шла в бой в броне и ощетиненная железом, не жаль серебра! Кровь – дороже, как говаривал покойный отец.
Вот так-то мыслил он. И объяснял, пояснял, показывал молчаливо: казал и церкви, и городню, и литейный двор… Казал ей, той, далекой, и объяснял ей, и прикидывал – что примет, промолчит, от чего охмурит чело… Сжился с этим и сам не замечал порою, как шевелит губами, как в забытьи дорогое имя, шепотом сказанное, срывается с его губ. Он с нею входил в расписанный храм, с нею глядел во вдохновенные, гордые свершенным трудом и тревожные (по нраву ли пришло князю?) очи мастеров; он тихо спрашивал ее: а как тебе? И пояснял то, что постиг из слов Алексеевых – о детском, юном творчестве русских мастеров иконного письма, сравнивал с новогородскою величавою иконописью, отдавал должное тверским изографам, молчаливо соглашаясь с нею, что ему еще не достичь Михайлы Святого, и тотчас возражая, что тем паче, тем злее и тверже должен он совокуплять страну и русский язык! Михайло рассорил с Новым Городом! «А ты?» – прошала она ревниво. «А я?» – И он терялся, не ведая, как и что ответить ей. Не позабыли новогородцы низовского похода, устроенного Симеоном, не позабыли и выплаченных тогда тысяч серебра… «А я?! Маша, Мария, ты помоги, не дай ожесточеть, не дай утерять веры в себя!»
– Чье ты имя бормочешь по ночам? – ревниво спросила его однажды Опраксея (спали в разных изложнях, дак, верно, служанки донесли!). Симеон померк, омрачнел, отговорился безделицею.
Сам, в гневе, помыслил, не переменить ли всех теремных баб. Да опомнил, понял, что слухи пойдут того зазорнее.А уже возникли новые стены литейного двора, дубовые, надежно присыпанные изнутри утолоченной глиной, уже встали печи, каких еще не видали на Москве, и уже лепил мастер огромную восковую куклу малого колокола, проверяя и выверяя, намерясь лить без швов, сперва выплавив из земляной формы воск. И уже по Москве ходили слухи, один чуднее другого. Глупые бабы распускали нелепые байки, уверяя, что чем больше пустых сплеток пройдет по Москве, тем звончее сольются новые колокола…
Потому и слухи об ордынской беде князь Семен сперва было отверг как небылое. Но потом приехали киличеи, прискакал татарин Аминь, на коем лица не было, прибежали испуганные гости, кто и с полпути завернув, покинувши товар. Уверяли, что и Орнач, и Хазторокань, и Сарай, и Бездеж, и прочие грады бесерменские завалены трупами, люди харкают кровью и мрут, и казнь та от Бога на всех тамо живущих: и на бесермены, и на татарове, и на ормены, и на обезы, и на жиды, и на фрязы, и на черкасы – яко не бысть кому и погребати их!
Молодой гость коломенский, трясясь от пережитого ужаса, сказывал, как из ихней ватаги один польстился на даровой товар, набрал с мертвецов узорочья да к утру и сам в жару лежит, и приятелей двое, что с им в шатри были, такожде; а после и почали кровью харкать и в одночасье погинули вси…
– Дак мы уж и огнем, и дымом окуривали, и уж никоторого не взяли у их добра! А ходом, ходом в степь да по бездорожью, и уж каким грехом один у нас, Нестерко, заболел дорогой. «Не кидайте, братцы!» – молит, а мы плачем, да от него посторонь! Вот тебе конь, вот хлеб да бурдюк с водою, а нас не замай, тово! Старшой у нас и лук наладил: стрельну, грит, ступай со Христом! И тот плачет, и мы ревем, а с того токмо и спаслись! И уж старшому-то у нас не первой снег на голову пал, грит: етая зараза от людина к людину идет, дак в никоторый город не заходить, идти степью, и тово, – на Русь бы не занести пакости той!
Семен в тот же час, собрав думу, велел поставить заставы и всех, оттоле идущих, держать до трех и более дней и окуривать дымом платье…
Чума (это была она, токмо слова того в те поры не ведали на Руси) прошла, выморив города ордынские, дальше на Запад, вдоль моря Понтийского, в Болгарию и фряжские богатые земли, куда ее привезли в кораблях с зерном и крысами генуэзские купцы…
Мор – не в мор. Пока он не тронул Руси, жизнь шла своим побытом. Смотреть первый колокол, освобожденный от опоки, еще горячий, темно-сверкающий, сбежалось едва ли не пол-Москвы. Симеон приехал с Вельяминовым, Акинфичами и Кобылою. От металла шел истомный и душный нутряной жар. Мастера шатало, литейные мужики все были взмокшие, перемазанные и без конца пили и пили малиновый квас, что выставили им в бочках по распоряжению великого князя.
Семен подошел к горячему колоколу, тихонько ударил, вслушиваясь в чистый, негромкий, застывающий где-то в глубине звук. Наруже видать дымную работу знатца, а талан, тайное знание, не всякому и литейному хитрецу ниспосланное, познается токмо опосле, когда с высоты падут тяжелые звоны и по чистоте, по густоте, по красоте гласа колокольного станет явен истинный талан колокольного кудесника. И не в пудах веса, не в тяжести сугубая хитрость (хотя и в них тоже!), но иной и зело тяжкий колокол глух и прост, а другой – словно с горних высей песнь херувимскую вещает собою!
И Симеон, почуяв великий жар, отходит, пятясь, от колокола, топча сапогами осколки опоки, и косит на полуопруженную бочку с квасом: черпнуть ли оттоль и ему? И ей, призрачной Маше, тихонько говорит: «Слышишь?» И она кивает, и будто улыбнулась даже, и отвечает: «Слышу!» – неслышная для иных, и прохладным пальчиком трогает его щеку, и ему сейчас – потереться обласканною кошкой о ее легкую твердую ладонь…
Иван Акинфич и тут нашелся-таки. Явил оловянный жбан с тем же малиновым квасом. Симеону налил стопу: