Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Синдром паники в городе огней
Шрифт:

Но вернемся к мсье Камбреленгу и к нашему с ним взаимному расположению. После первого же обмена фразами в польском книжном магазине на Сен-Жермен-де-Пре мсье Камбреленг стал брать меня на прогулки, которые он называл «упражнения в дружеской перипатетике». Другими словами, он в некотором роде вынуждал меня сопровождать его в прогулках без цели, или по-видимому без цели, по Парижу. Нигде люди не узнают друг друга лучше, чем в совместном путешествии, говорил мне мсье Камбреленг. Только путешествие, только перемещениев прямом смысле слова равносильно откровению насчет способности людей быть вместе, общаться по-настоящему.

Одна прогулка с мсье Камбреленгом длилась по меньшей мере четыре-пять часов. Обычно он назначал мне встречу в половине десятого утра в кафе «Сен-Медар» — позавтракать вместе с ним. Потом, по вдохновению минуты, импульсивно

выбирал маршрут. Первый раз, помню, мы поднялись по рю Муфтар до Пантеона, потом пересекли Люксембургский сад, миновали театр «Одеон» и остановились у одного здания на рю Одеон, где в ту пору еще жил, в мансарде на седьмом этаже, Эмиль Чоран. В другой раз мы направились вниз по бульвару Гоблен, а после прошлись по Пор-Рояль до Монпарнаса, отметив особняк на бульваре Монпарнас, где в типичной буржуазной квартире жил Эжен Ионеско.

— Вы, румыны, — пленники Чорана, Ионеско и Элиаде, — говорил мне время от времени мсье Камбреленг. — У каждого румынского писателя, который прибывает в Париж, в мозгу чуть ли не врожденный настрой на образец успешности этой троицы. И вы, в подкорке,хотите стать кто Ионеско, кто Чораном, кто Элиаде. Вы, румыны, неспособны отделаться от образца успешности этой троицы. Есть еще, правда, Брынкуш, но Брынкуш — скульптор, вас же интересуют слова.Странные вы люди, ей-богу, балканские латиняне. С одной стороны, комплексуете, что дали мировой культуре всего-навсего три имени, а с другой — эти три имени вас парализуют, потому что попробуй их превзойди…

11

— Идите же сюда, мсье Пантелис, что вы там сидите один, — сказал наконец мсье Камбреленг почтенному старому господину с бабочкой, которого он стукнул рукописью по голове.

Счастливый, как ребенок, с проворством, какого нельзя было за ним заподозрить (по крайней мере я не мог такого за ним заподозрить), мсье Пантелис вскочил из-за стола, опрокинул стул, поправил бабочку и пересел к нам.

— Неудавшийся писатель множественного происхождения, — понизив голос, объявил мне мсье Камбреленг, пока старый господин с бабочкой, не раскрывая рта, протягивал мне руку. После чего обратился собственно к старому господину:

— Сколько примерно, по-вашему, неудавшихся писателей поставили нам Балканы за послевоенное время? Тысячу? Две? Три?

— Примерно три тысячи, — отвечал, потирая руки, старик с бабочкой.

— А неудавшихся художников — сколько примерно? Пять тысяч? Семь? Восемь?

— Примерно тысяч восемь-десять…

— А музыкантов? Сколько примерно?

— Музыканты все при деле, мсье Камбреленг.

По мнению мсье Камбреленга, Париж за последние пятьдесят лет превратился в кладбище для людей искусства со всего мира. Приезжают, чтобы утопнуть, говорил мсье Камбреленг. Все приезжают, чтобы утопнуть, и знают это. Конечно, в душе у них есть надежда, что они нет-нет, да и преуспеют, что в один прекрасный день их вдруг заметит крупный торговец искусством или хозяин галереи, именитый литературный критик или директор издательства. Вот только процент успеха тут — ноль целых ноль десятых. Ноль на сотню. Если бы мы могли посмотреть на Париж сверху в огромную лупу со специальным прицелом — толькона тела неудавшихся людей искусства, — все улицы Парижа оказались бы сплошь устланы трупами… Впрочем, по этой самой причине мы и чувствуем, как пружинит под ногами, когда мы гуляем по Парижу, потому что ступаем-то мы по трупам… Под такой селективной лупой все парижские бистро окажутся забиты трупами: трупы за столами, трупы стоймя у стойки бара… На всех парижских балконах трупы: застыли, перегнувшись через перила, и таращатся в пустоту… По всем садам Парижа во множестве разбросаны-раскиданы тела: кто на скамейке, кто посреди клумбы, кто прислонен к дереву… Просто невероятно, до чего это криминальный город, уникальный в мировой истории… Сколько талантов он вырвал из их родных лунок, с тем чтобы заглотить, с тем чтобы удушить, с тем чтобы вспучить их иллюзиями. В идеале не талантам со всего света надо бы мигрировать в Париж, а Парижу мигрироватьво все концы света. А то ведь он сейчас потихоньку тонет, Париж, он перегружен трупами, этот корабль… этот громадный Плот «Медуза»,на котором агонизирует последнее из живущих поколение людей искусства… Умей Париж взорваться, его бы разнесло по свету — до Бухареста, до Будапешта, до Варшавы, до Праги… Но не судьба. Париж не взрывался, он засасывал,

он был черной дырой, которая все всосала, все…

Не один раз мсье Камбреленг развивал мне эту теорию. Вообще-то он развивал ее, с нюансами, почти при каждой нашей встрече. Больше всего он тосковал по Франции 50-х годов, когда все еще было возможным, а французская культура достигла апогея на мировой арене.

Тут я с ним соглашался, именно в этом пункте. Мсье Камбреленгу нравилось собирать вокруг себя, за столом, по пять-шесть неудавшихся писателей из стран Восточной Европы. Из стран, где он, впрочем, никогда не бывал, но в которые влюбился в совершенно определенный момент своей жизни, в августе 1968-го, когда Советский Союз занял Чехословакию, чтобы пресечь на корню попытку чехов и словаков построить социализм с человеческим лицом. «Я был в Зальцбурге в тот август 1968-го, — рассказывал нам мсье Камбреленг, — на автобусной экскурсии, в компании по большей части французов: все молодые, все левые, троцкисты, коммунисты, маоисты… И тут мы увидели исход…Исход чехословаков, которые бежали из своей страны в омерзенииот советских танков. Надо сказать, что кое-кому, нескольким художникам знаменитой чешской школы мультфильмов, я помог тайно перейти во Францию, поскольку они боялись, что советские танки дойдут до Вены».

— Давайте-ка посмотрим, что вы там читали, в своих Румыниях, Венгриях, Болгариях, Польшах, Чехиях и Югославиях в возрасте двенадцати-тринадцати лет, то есть в 1968-м?

Наш ответ был неизменен: все те, кто родился в 1950-е годы, запоем читали в двенадцать, тринадцать и четырнадцать лет Жюля Верна и Александра Дюма.

— Скажите-ка, господин неудавшийся албанский писатель, господин неудавшийся польский писатель, господин неудавшийся румынский писатель, какие фильмы вы смотрели, когда были маленькие?

Наш ответ был неизменен: мы все глотали фильмы Плаща и Шпаги, приходившие из Франции: «Три мушкетера», «Скарамуш», «Картуш», «Капитан Фракасс», «Сюркуф», «Корсиканские братья»… Несмотря на железный занавес, французские фильмы без проблем доходили до самых забытых Богом пыльных городишек Восточной Европы. В послевоенные годы первый вал образов породила и послала в мир Франция, вал образов, принесший с собой музыку французского языка и французский дух. Вал вестернов пришел позже.

— Прежде чем стать шерифами и гангстерами, вы, восточноевропейцы, были мушкетерами и корсарами, — заключал мсье Камбреленг, и глаза его сияли, как будто он сообщал нам откровение. — Так или иначе, во времена железного занавеса французская культура была шире представлена на Востоке, чем сегодня…

12

Гогу Болтанский проснулся с легкой головной болью. «Начал сдавать», — подумал он, глядя в зеркало. Все чаще и чаще в последнее время ему случалось просыпаться в шесть или в половине седьмого, в зависимости от того, когда всходило солнце, но с ощущением, что он не выспался, и еще часок он не вставал с постели.

В свои пятьдесят два года Гогу Болтанский стал нуждаться в восьмичасовом ночном сне и в получасовой сиесте после обеда. «Признак старости», — отмечал он каждый раз, как его тянуло вздремнуть.

День обещал быть ясным и долгим. Гогу Болтанский любил осень, эту единственную в году пору, когда он чувствовал, что время растяжимо.Осень приносила с собой ленивые потягушки, веселую усталость, как будто земля, натрудившись за лето и напоив растительность соками и солями, теперь раскидывалась, похрустывая косточками, чтобы передохнуть и свыкнуться с мыслью о зимней спячке.

Сам свет осенью становился каким-то долгим и ленивым, в нем были снисходительность, избыток терпения. Осенние дни обращались для Гогу Болтанского в моменты большой релаксации, потому что для него наступал сезон письма люду с (здесь: для удовольствия (лат.) — прим. переводчика).

Как крестьянин, который в своих трудах подстраивается под времена года и природные циклы, так подстраивался под них и Гогу Болтанский. Писатель не может писать что угодно и когда угодно, таково было его мнение. Но многие ли писатели это осознают? Немногие… У Гогу Болтанского было даже такое чуть ли не каждодневное развлечение: выбирать плохие куски из романов или новелл и отмечать, что они написаны в минуты, не отвечающие сокровенной природе автора. Читая тот или иной роман, Гогу Болтанский всегда чувствовал, когда он был начат, весной или летом, зимой или осенью, в первой половине или во второй половине года.

Поделиться с друзьями: