Синдром Петрушки
Шрифт:
Когда в девяносто шестом мне впервые позвонил из Праги ополоумевший Петька (они оказались там на очередном фестивале кукольных театров, не имея ни жилья, ни гражданства, ни медицинской страховки; да еще только что умер – и слава богу! – этот их несчастный ребенок), когда он позвонил мне, абсолютно невменяемый, так что сначала я не мог толком понять, кто из них двоих рехнулся, и вопил: «Сделай что-нибудь, спаси ее, Борька!!!» – вот тут-то мне и пришлось вспомнить, что я полгода как благополучно разведен и вполне готов к новым идиотским свершениям.
Не знаю, что в тот момент стряслось с моими мозгами, но только сердце мое разрывалось
Главное, в ту минуту я почему-то – как ударило меня! – вспомнил пророческие слова незабвенной моей бабуси Веры Леопольдовны в день, когда Петька объявил, что они с Лизой решили…
– Боба… – сказала она, войдя ко мне в комнату и плотно прикрыв дверь своей широкой спиной. – Ты будешь не друг, а настоящая г'oвна, если не отговоришь Петрушу от этого гибельного шага.
Незабвенная бабуся говорила на четырех языках и на всех решительно и живописно, как изъясняются обычно хорошие гинекологи, но на русском излагала мысли особенно непринужденно и веско, с терпким вкраплением матерка – когда считала это эмоционально необходимым. Бывало, в детстве войдет в мою комнату в самый разгар игры, с неизменной сигаретой во рту, да как рявкнет своим неподражаемым басом: «Ой, Петлюра ж! Шо ж так н'oсрано кругом, люди добры?!»
– Останови эту сумасшедшую телегу, Боба, она его раздавит, – сказала бабуся.
– Почему? – озадаченно спросил я.
– Потому, что эта крошка не из доброго лукошка…
И когда я вскинулся и забурлил, осадила меня так, как только она это умела: презрительным холодным взглядом. (Мой отец, ее единственный сын, в таких случаях говорил, усмехаясь: «вскроем проблему скальпелем».)
– Дурак, – обронила она тихо и властно. – Я – медик. Плевать мне на нравственность всей той семейки. Плевать мне, какую из жен проигрывал в карты ее папаша, и с какой радости выбросилась из окна спальни прямо в ночной рубашке ее несчастная мать. Я сейчас о другом: там нехороший ген в роду, а это не шутки.
– Какой еще ген… – пробормотал я, чувствуя за ее словами муть и холод глубокого омута.
– А такой, что ее мать до Лизы родила двоих мальчиков, одного за другим, и оба – с синдромом. Хорошо, что не жильцами оказались.
– Что за синдром? Дауна?
– Нет, другой. Какая разница?
– Нет, ты говори уж, говори! – взвился я.
– Н у… есть такой, – сказала она. – Называется «синдром Ангельмана» или «синдром смеющейся куклы», а еще – «синдром Петрушки». Не учили еще? Маска такая на лице, вроде как застывший смех, взрывы внезапного хохота и… слабоумие, само собой. Неважно! Поговори с ним по-мужски, если не хочешь, чтобы я вмешалась.
– Только попробуй! – крикнул я ей вслед и со злости запустил в закрытую дверь вышитой думкой. Но с Петькой все-таки пытался говорить – такое впечатление на меня произвели бабусины слова. Особенно это название…
…Тут ведь надо всю Петькину жизнь рассказывать: и про его сахалинское детство, и про нескладную его семью – а что я, собственно, знаю? Он с малых лет был дьявольски скрытен, вернее, просто герметичен в своих чувствах; во Львове проводил только летние месяцы, когда мать отправляла его на каникулы к своей любимой Глупой Басе. А та, за неведомые мне в то время заслуги перед нашей семьей, приходила к нам каждое воскресенье «столоваться» – выражение бабуси.
Помню ее почему-то в одном лишь облике: высокую, с плоскими седыми волосами и длинными плоскими
ступнями, одетую в старый плащ моего отца – мужчины корпулентного – с огромными надставными плечами. На шее болтался детский шарфик с розовыми бомбошками на концах.Кажется, она даже носила и туфли моего отца, у них размер совпадал. А тот – насмешник и балагур – говорил ей с благоговейно-озабоченным лицом:
– Берегите эти вещи, Бася, они почти новые. До меня их носили только трое: мой дед – изящный харьковский извозчик, актриса Вера Холодная и Феликс Эдмундович Дзержинский.
Глупая Бася все принимала на веру.
Иногда, если уж совсем бывала сама занята, бабуся посылала ее на рынок. Бася брала большую корзину, на дно ее клала кошелек и страшно удивлялась, когда его крали. Не могла понять: ведь она всегда так делала «за Польски». Отец говорил ей, смеясь:
– Бася, идите, вас уже ждут на рынке.
Кажется, она служила дворничихой в одном из домов на Саксаганского…
Когда-нибудь напишу эссе о львовских дворниках, об этих ныне вымерших динозаврах, – хотя они заслуживают не эссе, а целой поэмы, трилогии, эпопеи!
В те годы все «брамы» – то есть ворота в длинную, как бинокль, арку каретного въезда – на центральных улицах Львова бывали непременно заперты. Жильцы и гости давили на кнопочки звонков на панели с номерами квартир и ждали, пока выйдет… дворник, ибо он не только подметал двор, натирал мастикой паркет, надраивал до огневого блеска – чтоб горели на солнце! – медные ручки на дверях, но и исполнял обязанности консьержа.
Обитали они обычно в подвальных квартирках или в бельэтаже, не выше.
Дворника нашего дома звали пан Лущ. Именно он выходил на звонки в квартиры и чинно сообщал: «Никого нема в дому, до зобаченя», или «Прошэ бардзо», – что означало: он о госте предупрежден, и хозяева ждут. Ему и записки оставляли определенного сердечного свойства – «до востребования», и сейчас я думаю, что пан Лущ мог сколотить неплохой капиталец, прислуживая на побегушках вездесущей богине тайной любви: пожилой амур с редкими желтыми зубами и щучьим прикусом ощеренного рта.
Главным украшением его «кавалерки» – маленькой комнаты с туалетом (ванной не было), куда я однажды заглянул без спросу, – была великолепно исполненная довоенная реклама польских презервативов, на мой нынешний взгляд, гениально простая: один только фирменный знак «Ultra Gum», с надписью под ним: «Predzej ci serce peknie!» – «Скорее сердце у тебя лопнет!»
Всегда предупредительно вежливый со взрослыми (еще бы: возвращаясь домой поздним вечером, жильцы – так было принято – совали монетку-другую поднятому с постели дворнику), он остервенело гонял нас, детей. И его можно понять: мы ежедневно донимали его одной и той же мерзкой выходкой: звонили сразу в несколько квартир и убегали, чтобы спрятаться за углом дома.
Пан Лущ выскакивал, дико матерясь по-польски, потрясая кулаками, обещая невинным прохожим страшные муки… чтобы уже через минуту, после очередного ликующего аккорда по пяти кнопкам, непременно выбежать вновь, как китайский болванчик. Так могло продолжаться бесконечно долго, особенно на каникулах: мы проверяли пана Луща на прочность. А он (вышколенная косточка!) все продолжал выбегать на звонки, и вовсе не потому, что хотел нас поймать, а потому, что боялся пропустить посетителя или жильца – то есть не выполнить, не дай боже, свой долг.