Синие берега
Шрифт:
— Придется еще потопать, хлопцы, — сказал Данила голосом, полным сожаления. — Ничего не попишешь. В гущу, ну хоть километров пять. У самого ноги уже никуда, а надо. Потопали…
Гуськом потянулись в лес. Данила впереди, Мария за ним, Саша позади.
Шли долго, наверное, очень долго.
— Ну, стоп. Отдохнем. Часа два. Ладно, три. Реку нам переходить. Данила похлопал себя по груди, по бокам. — От холода б не околеть. Ай, немец, проклятый, — скрипнул зубами. — Разведем огонь, может, обойдется.
Мария уже лежала на земле. Саша стянул с нее намокшие сапоги. Жгло ступни, ныли колени, ломило спину, саднило в груди, тело как бы распадалось на части, каждая часть жила сама по себе, со своей усталостью, своей болью.
Она не почувствовала,
Данила зажег наваленный горкой, отпавший сухой лапник, и в темноте блеснули оранжевые зубки огня, сначала скрытно, как бы стесняясь, потом пламя разгорелось, и Данила увидел, что близко к костру подошли высокие березы, озаренные розовые стволы их, казалось, излучали свет.
Костер осветил Марию. Она вздрогнула, очнулась, приподняла голову: едкая горечь дыма раздирала горло. Дым ел глаза, и она протерла их. Слепо посмотрела перед собой. С минуту думала, что еще спит, и лицо ее было слабое, успокоенное.
— Отсунься, голуба, задохнешься. — Голос Данилы издалека, неясный, кажущийся.
Мария отодвинулась. Холод снова тронул ее. Протянула к костру затекшие ноги. Данила, видела она, держал над огнем распрямленные руки, во рту цигарка. Еще увидела, как, подперев ладонью качавшуюся в дремоте голову, изогнулся у костра Саша. Бинт на лбу размотался, и конец коснулся пламени. Она успела заметить и то, как Данила выхватил вспыхнувший бинт, погасил и откинул Саше за плечо. Данила что-то сказал Саше о карауле, и тот откликнулся: «Ага…»
Мария снова закрыла глаза.
Данила услышал свой круто оборвавшийся сиплый храп и подался грудью вперед, как бы храпу вслед. Несколько секунд сон еще продолжался. Но сон не помнился. Может, и не снилось ничего. Он силился сообразить, где он, что с ним. А! Все бедственно стало на место.
Данила почувствовал на затылке сонное дыхание прильнувшей к нему Марии. Она лежала рядом, под сосной, на бурых хвойных иглах, лежала лицом к солнцу. Белое солнце, подернутое легким туманом, напоминало, что над головой утро. Данила посмотрел на нее: вздрагивавшие веки неплотно закрывали глаза, и оттого казалось, что глаза только сощурены. «Повернулась, голуба, спиной ко всему. Хоть на какое-то время уйти от беды. А не уйти…» По тому, как жалобно менялось ее лицо, догадывался: девушке снится что-то неладное, горькое, тяжелое. Она постанывала. Трудная действительность не покидает человека даже во сне. И все же, какое облегчение закрыть глаза и не видеть страшный теперь мир. «Доспи, доспи, голуба…»
Данила протянул ноги, и они скрылись в траве. Колючий озноб пробегал по телу и уходил куда-то внутрь. Но холодно было не от нападавшего и отступавшего ветра, понимал Данила. «Поспал бы еще немного и тепла б набрался. Да ладно. Река вот — беда». Мысль об этом тревожно не оставляла его.
— Посмотрим, — утешающим тоном самому себе сказал. И, жестом разрубая воздух, как бы снимал сомнения и подтверждал: посмотрим. Он свернул цигарку, закурил, пустил дым из обеих ноздрей.
Потом поднялся, подошел к Саше. Тот стоя привалился к молодой невысокой березке, голова почти вровень с ее вершиной. Винтовка в его руках то опускалась, то взбрасывалась вверх. Видно было, он боролся со сном.
— Давай, Сашко, винтовку, — сказал Данила. — Давай винтовку и валяй спать.
Саша подошел к сосне, где спала Мария, повалился возле. Он уснул тотчас, как только коснулся земли.
Данила посмотрел направо-налево: спокойно, спокойно вокруг. Почему и не быть спокойно здесь, в глубоком лесу, далеко от дорог. Дальше как будет, неизвестно, совсем неизвестно. Он шагал между деревьями туда-сюда, весь слух, весь глаза. Данила приблизился к спавшим Саше и Марии. Мария испуганно шевельнулась. Но услышала знакомый неторопливый шаг Данилы. Толстая ее коса цвета веселого зноя сбилась
с головы и вытянулась на земле, неловко повторяя проступивший наружу окаменелый золотистый корень сосны.Мария тяжело задышала, она возвращалась откуда-то, куда увел ее сон, она уже на полпути где-то, вот-вот откроет глаза, — ждал Данила. И она открыла глаза, в них отразились трава и солнце.
— Дядь-Данила! — Сон разделил их, и она обрадовалась, увидев Данилу.
День стоял уже весь в свету и тепле, свободно накрытый сверху голубым солнечным небом. И воздух душистый и яркий. Она сдунула прядку волос, выбившуюся из косы, повернулась, и открылась розовая наспанная щека.
— Дядь-Данила… — назвала, как Саша называл, просто и естественно. И невольно подумалось: так обращалась к дяде-Феде, Федору Ивановичу. Как они там, с тетей? Что делают в эту минуту? — сжалось сердце. — Дядь-Данила!..
Данила приложил палец к своим губам и с минуту не убирал: тс-с-с!.. Показал на Сашу. Втянув голову в плечи, поджав посинелые ноги, тот лежал, сцепив зубы, словно мучился и во сне.
— Поспит пусть хлопец. Совсем выбился из сил, — шепотом сказал Данила. — Босой, — добавил сокрушенно.
Мария взглянула на сапоги, они сушились на колышках, посмотрела на недвижного Сашу. «Сашенька…»
Данила опустился на старый, почерневший пень. Пальцем поманил к себе Марию.
Мария подошла, присела возле, на траву. Потом прилегла, согнув руку в локте, поддерживала голову. Две ветвистые жилки под кожей у локтя казались двумя прилепившимися длинными травинками. Данила смотрел на них, пока она не выпрямила руку и травинки эти пропали в настоящей траве.
— Плохо, а? — скривил Данила губы в сочувственной усмешке. — Плохо, плохо. А крепись, голуба. Жизнь теперь мутная, корявая. И не жизнь вовсе…
Никогда раньше не задумывалась Мария о том, что такое жизнь. Она жила, все было ясно, хорошо и в общем радостно, и все вокруг на своих местах. Мир для нее был готов. Она и предположить не могла, что может быть иначе, хуже, что у белого, у черного столько оттенков. Смерть матери, уход отца на фронт, тетя Полина Ильинишна, дядя-Федя, Федор Иванович, оставшиеся в Киеве на гибель, расстрелянный городок и Лена там, — в жизни, оказывается, плохое сильнее хорошего…
— А что есть жизнь, дядь-Данила? — Голос ее звучал отдаленно, глуховато, почти неслышно.
— Что есть жизнь? — удивленно откликнулся Данила. — А шут его знает. — Он и не подумал, ответил сразу, будто уже привык отвечать на этот вопрос. Потом, размышляя: — Жизнь, голуба, это когда ноги твои упираются в землю и ты знаешь, что не провалишься, когда солнце в лицо, и ты знаешь, что тепло его твое, когда река, поле, небо, ветер, лес, — ну все такое, тоже твои, и люди вокруг тебя твои, и делают они твое дело, а твое дело и ихнее дело. И дружно все так, и весело так, хоть горькую всем миром пей… — Он неожиданно улыбнулся, как бы довольный своей шуткой. — Вот, голуба, какое мое понятие об жизни этой.
Мария помнила, как она и сверстники ее жили, радовались… Хорошо было. Лучше и не надо.
— Теперь поняла я, легкая была жизнь… Будет ли она опять такая?
Данила, прикрыв глаза, посасывал слабо дымившийся окурок цигарки, и Мария не знала, он слушал ее или думал о другом, о чем-то своем.
— Легкая, говоришь, голуба, жизнь? — Помолчал. — Это какое у кого понятие об ней. А по мне только дышать, ходить по траве, есть хлеб еще не жизнь. Нет, не жизнь. Что-то большое, нужное в ней делать — тогда жизнь. А иначе… как тебе сказать… это, ну, вроде камня… того тоже греет солнце и тоже окропляет дождь. — Данила затянулся дымом и затоптал каблуком окурок. — Вот и спроси, раз сейчас не пашем хлеб и земля раз не колосится, то зачем мы на свете и земле этой делать что на свете? А? — Еще помолчал. — Остается одно, голуба, воевать, уж если так пришлось. Чертополох выкорчевывать, чтоб жизнь была настоящая, живая. Какая нам с тобой нужна. — Он прижмурил глаза, будто еще что-то хотел сказать, но ничего не сказал.