Синие берега
Шрифт:
Подошла Полина Ильинична, бледная-бледная, губы подергивались, как в судороге.
– Федя... Федя... Выпей.
Трясущейся рукой поднес Федор Иванович мензурку ко рту.
– Марийка, иди, иди, - сдавленно произнесла Полина Ильинична. По щекам слезы, ладонь умоляюще прижата к груди.
– Все нужное уложила в рюкзак. Вон он. Не мешкай...
Глаза Марии наткнулись на прислоненный к стене рюкзак. "А, рюкзак..." Тетя еще что-то говорит? Выпрямив голову, взглянула на нее. Нет, не говорит. Стиснув зубы, Полина Ильинична металась от окна к двери, от двери к окну, и к дивану - к Федору Ивановичу, и опять к двери. Останавливалась там, будто ждала - вот распахнется она и кто-то принесет обнадеживающую весть, и, не дождавшись этого, снова неслась к окну. "Нет, ничего не говорит". И верно, ни слова больше не могла Полина Ильинична произнести. Взгляды
Мария приложила пальцы к вискам: в голове, как удары, стучало, стучало: "Сдают Киев... Надо уходить... Рюкзак... Сдают Киев... Надо уходить... Тетя молчит, дядя-Федя, Федор Иванович, молчит. Что еще?.. Надо уходить..."
Война шла уже три месяца, Мария, как и другие, стала привыкать к ней. Ну, рыла окопы, ну, в бомбовые воронки попадала, слушала вой сирен, возвещавших воздушную тревогу, пробиралась по затемненному городу... Жизнь все-таки продолжалась. В газетах читала сводки Совинформбюро, читала о боях, об отступлениях. Будет трудно, будет плохо, понимала она, но все в конце концов наладится. И вдруг: сдают Киев. Она не представляла себе, что значит отдавать кому-то город: как это может быть, когда в нем советские учреждения, советские вывески на них, по радио передают советские песни, советские книги на библиотечных полках, театры, булочные, трамваи, все такое всегдашнее, свое. Сдавать город?! Это не укладывалось в ее сознании.
– Дядя-Федя, милый, невозможно же такое, - взглянула на него со слабой надеждой, будто он мог сказать ей что-то утешительное. Но он только вздохнул. И она ухватилась за пришедшую в голову мысль: - А может, к вечеру положение изменится и Совинформбюро сообщит другое?.. Бывало же так, правда?
– Марийка... Марийка... Не задерживайся, Марийка... С народом доберешься хоть до Яготина. А там... наверное, еще идут поезда... или машины. Что-нибудь да есть. И - до Харькова. А там и Москва. И ты дома...
– Дядя-Федя, Федор Иванович, снова смежил веки и смолк. Он был слишком слаб.
– А вы же как? Вы как?..
– услышала Мария свой перехваченный от волнения голос. Она переводила горячечный взгляд с дивана на Полину Ильиничну, замершую у окна.
– Вы как?..
Никто ей не ответил.
– Ну что вы молчите?
– Мы... мы...
– наконец выдавила из себя Полина Ильинична.
– Что ж мы?.. Останемся... Видишь же... Дядя Федя... Будь что будет...
– Вы хотите, чтоб я совершила подлость, да?
– Мария негодующе вскинула голову, глаза сверкнули зло и решительно.
– Оставив вас, я поступлю подло. Вы понимаете это?
– Подлость, Марийка, совершим мы... если не заставим тебя... уйти, снова заговорил Федор Иванович.
– Иди... Не отягчай нашу участь...
– Мне убежать? Одной?
– Ты не убегаешь. Ты уходишь. И это наша воля.
– Но вы не спрашиваете моей воли!.. Моей! У меня тоже воля! Я уже не маленькая!
– кричала Мария сквозь слезы.
– Марийка, мы - старшие...
– произнесла Полина Ильинична. Лицо ее стало строгим.
"Неужели они не понимают, старшие, что унижают нас этим?" Мария еще о чем-то подумала, хотела сказать, но поперхнулась, снова сжало горло и голова пошла кругом. Опять увидела у стены рюкзак, показалось, что он накренился, лежал почему-то на боку, и пропал. Круг. И рюкзак выплыл, но уже на другом боку.
Мысленно выскользнула Мария из комнаты, представила себя на улице, с рюкзаком за плечами, отдельно от тети, от дяди-Феди, Федора Ивановича, потом у берега Днепра, потом по ту сторону реки, где-то на незнакомой, чужой дороге... А потом, потом? Все это было непонятно, жестоко. И на дороге этой почувствовала она невыносимое одиночество, которое не одолеть. Нет, не выдержала испытания, поняла она, ей нельзя уходить. Ни на кого не глядя, произнесла:
– Нет.
– Мария!..
– В глазах Полины Ильиничны - ужас, на искривившихся губах - ужас, в разведенных в стороны руках - ужас.
– Мария!..
И Мария испугалась. В эту секунду она до конца осознала то, чего Полина Ильинична не договорила. "В город войдут фашисты!" Именно так подумала: не немцы - фашисты. Когда говорили "фашисты", это с детства повергало ее в дрожь, словно не о людях говорили - о волках, о дьяволах, о смерти. Но смерть эта, дьяволы эти были далеко, как бы придуманные. А теперь они возле, у самого города.
– Ведь придут фашисты! А вы тут! Понимаете, фашисты?..
–
Успокойся, Марийка... нас не поставят на колени...– с неожиданной силой, приподняв голову, вымолвил Федор Иванович.
– Город можно стереть с лица земли. Но земля останется. Земля вечна. А на живой земле люди смогут все...
– Уходи, Марийка...
– Опять Полина Ильинична.
– Уходи.
– Снова упавший голос Федора Ивановича. Он замолчал, пожевал губами, будто больше не находил слов, будто и слов нужных не было. И почти неслышно повторил: - Уходи!
"Уходи". Слово это оглушительно остановилось в ушах. Ничто другое не существовало, лишь одно это - нужно уходить. Но здесь оставался больной дядя-Федя, Федор Иванович, оставалась тетя, лицом, всем, похожая на маму. В спальне, подумала, постель, которая еще не успела остыть от ночного тепла ее тела, шкаф с зеркальной дверцей, спрятавший платья, и то, вишневое, с короткими рукавами, любимое. Рассеянным, отчужденным взглядом обвела комнату, где стояли диван, трюмо, стол с померкшей вазой, тумбочка, этажерка с учебниками, из них торчали цветные закладки, на полу знакомые тени, тянувшиеся от вещей, и казалось, если долго так смотреть вниз, на пол, на эти тени, ни о чем не думать, все вытеснить из головы, словно это примерещилось, и жизнь останется такой, незамутненной, какой была, будто ничего и не случилось. Словно выпроваживая Марию, Полина Ильинична опять понеслась к двери, и враз пропали спокойные тени на полу, ее взволнованная тень все на нем смешала - Мария подняла глаза. В голове ясно билось: конец, конец. Конец тому, к чему готовилась, на что надеялась, всему, всему... В глазах поплыл туман, они перестали видеть. Ноги не могли тронуться с места.
С улицы доносился глухой гул. Тревожно грянула черная тарелка громкоговорителя: "В течение последних дней под Киевом идут ожесточенные бои. Фашистско-немецкие войска, не считаясь с огромными потерями людьми и вооружения, бросают в бой все новые и новые части. На одном из участков Киевской обороны противнику удалось прорвать наши укрепления и выйти к окраине города..." Все было понятно. Мария не стала слушать дальше. Но в голове стучало, стучало: "...и выйти к окраине города..." Отчаяние, как боль, охватило ее, и она подумала, что с болью этой никогда уже не справиться.
Кажется, справилась. Полина Ильинична не спускала с нее глаз, она просила глазами: уходи. Когда просят глазами, нельзя промолчать. И Мария сказала:
– Да.
Опустив голову, нетвердым шагом, словно не соображая, что делает, двинулась к двери.
3
У подъезда Мария увидела Лену с большой, туго набитой сумкой. Лена шла ей навстречу, понимала, значит, что и Мария не останется в городе. "Ой, будем вместе!" Мария кулаком стерла длинную слезу, сползавшую со щеки.
– Ты так, без ничего?
– взглядом показала Лена на пустые руки Марии. Но во взгляде ни удивления, ни напоминания, что еще можно кинуться обратно и захватить чего-нибудь, хоть на первое время.
"А, - досадливо поморщилась Мария.
– Забыла рюкзак..." Нет, возвращаться она не будет, слишком тягостно возвращаться туда, откуда едва нашла в себе силы выйти. Нет, возвращаться не будет...
– Да. Без ничего...
Не сговариваясь, молча, вышли на Крещатик.
По Крещатику, в сторону Днепра, тягачи с привязанными к ним ветвями орешника, ивы, вербы тянули орудия с длинными стволами, стволы обхвачены пучками травы; следом двигались машины со снарядами, цистерны с бензином, автофургоны с надписями "Хлеб", "Мебель". Но в них не было мебели, не было хлеба, в них были люди со своим скарбом. Сигналя, их обгоняли легковые машины с синими фарами, словно на них еще лежала ночь; по два-три в ряд, катили грузовики с красноармейцами в вылинявших гимнастерках, обросшие лица бойцов казались черными, у многих головы в бинтах, из-под которых выбивались клоки окровавленной ваты, руки на подвесе, под мышками костыли; катили грузовики с женщинами, детьми, чемоданами, корзинами, узлами; тарахтели подводы, тоже с женщинами, детьми, с чемоданами, корзинами, узлами; вереницами шли пешие, толкая перед собой тележки с пожитками, матери несли на руках детей, на их тонких шеях вяло покачивались головки, а ножки, высовывавшиеся из одеял и платков, выглядели так, словно уже прошли всю трудную опасную дорогу. Дети всегда дети. В их глазах тихая уверенность, что мир и теперь хорош, и стоит убежать куда-нибудь подальше - и все будет по-другому. Им бы править миром, и мир был бы лучше. Но миром правят не дети... Из боковых улиц выходили еще группы людей. Женщины, девушки, девочки, мальчики, пожилые мужчины, калеки...