Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Синяя книга. Петербургский дневник (1914-1918)
Шрифт:

— Ну, как угодно. Жаль очень. В другой раз когда-нибудь милости просим. Проводи, Серафима, в сенях темно, кадка там стоит. Прощайте, благодарим покорно.

Серафима, как была, в платье, с открытой головой, вышла за Дуниными в сени и на двор.

Евлампия Ниловна обернулась к ней, лицо у нее было все красное, точно из бани, сердитое и взволнованное.

— Ну, прощай, прощай, Фимуша. Иди. Покорно благодарим папеньку твоего на угощении, на добром слове. Вот она, жестокосердость-то родительская! Старая-то вера где сказывается. Такие родители ответят Богу, ответят! Эх ты, моя бесталанная, страдалица, за чужие грехи ответчица!

И жалко тебя, да помочь нечем. Коль не образумит Господь отца — пропала твоя доля, Фимочка!

Она утерла навернувшиеся злобно-жалобные слезы и поцеловала Серафиму.

— Пойдем, Леонтий.

— Я… завтра… — начала Серафима.

Евлампия Ниловна ушла вперед, но Леонтий Ильич услыхал тихие слова Серафимы, понял, что она хочет сказать: «Я завтра приду», взял ее за руку и молвил:

— Приходите, Серафима Родионовна, потолкуем. Может, что и придумаем. И простите вы меня, несчастного, Христа ради.

Серафима вернулась в горницу и хотела пройти мимо отца, который сидел теперь за книгой. Он остановил ее:

— Смотри ты, тихоня! В голову себе не забирай. Не видишь, что ли, как люди к чужим деньгам подбираются. Оно сладко. Девка до седых волос дожила, а уши развешивает. Разум-то собери да о долге о своем думай.

Серафима не ответила, только взглянула исподлобья тем же недобрым взором, какой бывал и у отца.

— Чего глядишь? Эй, смири себя! О труде своем тебе думать, Богу молиться, грехи замаливать…

— Чужие грехи… — вдруг сквозь зубы произнесла Серафима.

Отец поднялся со стула и крикнул с изумлением:

— Что? Что ты сказала?..

Но Серафима уже скользнула вон, в другую комнату, и тихонько притворила за собою дверь.

VII

На другой день Серафима ходила к Дуниным в аптеку. У Лизы с утра начались припадки, к вечеру она утихла, но Серафима все равно бы пошла и даже отца не подумала спроситься. Его, впрочем, и дома не было.

Леонтий Ильич встретил Серафиму по дороге, видно, поджидал ее, и сразу стал говорить те самые слова, которых Серафима от него и ждала: горько жаловался на судьбу, на то, что их разлучают, что не дается счастье.

— Нет мне ни покоя, ни радости без вас, Серафима Родионовна. А только посудите сами: как мы против родителей пойдем? Все равно не будет счастья. И осуждать вашего родителя не хочу, хоть и кажется мне, что неправильные у него мысли. Пойти наперекор — что ж, я вас люблю, мне тяжко смириться, я бы рад смиряться, — да как жить? Сами знаете, бедность у нас, отец больной, сестры-девочки мной держатся, а ведь я уж тогда должен их оставить помощью… Вот какое дело.

Серафима и не думала, что можно пойти наперекор. Про себя ничего не думала, а про него знала, что ему нельзя. Она и сама не понимала, на что надеялась, когда шла к Дуниным, и зачем хотела видеть Леонтия Ильича.

Когда он стал говорить ей, что единственное средство — это чтоб она попробовала упросить отца, — она молчала, но и тут ей не было надежды, она знала, что отец не переменит решения, до которого однажды «дошел разумом».

— Нам ведь не богатство какое-нибудь нужно, нам так, немного, чтоб есть что было, чтоб у моих-то не отнимать, — говорил Леонтий Ильич. — Попросите, Серафима Родионовна, может, он и смягчится. У отца да не выпросить! Ведь не каменное же у него сердце. Попросите,

а? Уж я буду в надежде.

Доброе лицо Леонтия Ильича, такое сначала грустное, теперь опять улыбалось; он так рад был верить, что все еще может устроиться, тихо, мирно. Безобидная душа его отвращалась от возможности страдания, как от чего-то странного, неестественного.

Потом они пошли к Евлампии Ниловне. Там тоже не было ничего неожиданного для Серафимы. Только Евлампия Ниловна кляла и ругала на чем свет стоит Родиона Яковлевича и всплакнула над судьбой Серафимы. К тому, что Серафима будет говорить с отцом, отнеслась без восторга, хотя и сказала:

— Почему ж не поговорить? Попытайся. Да вряд ли толк будет. Нет уж, Фимочка, видно, так Богу угодно. Не судьба моему Леонтию…

В это время Леонтия Ильича кликнули в аптеку. Уходя, он пожал руку Серафиме, поглядел на нее ласковыми синими глазами и опять шепнул:

— Так поговорите? Уж я буду в надежде…

Опять Серафима сидела за столом с висячей лампой, молчала, упрямо глядя вниз, а Евлампия Ниловна изливалась в бесконечных жалобах и советах.

— Ты ему отлей, отлей свои слезки, Серафима! Ты ему выскажи. Покориться покорись — а выскажи. Ишь ты, добренький! Все, говорит, ее будет, коли Лизавета прежде меня умрет! Да жди, умрет она! Такие-то и живучи. И где она больная, девка кровь с молоком, сильная, только что разума ни крошки, хуже, прости Господи, чем у пса или у какой иной твари. У эдаких-то и души нет. Ходи не ходи, за нее Богу не ответишь. Больная! Всех нас переживет!

— У нее припадки теперь, — сказала Серафима. — Очень мучается.

— Мучается, да не к смерти. А тоже поглядеть, — и зачем мучается? И самой, и другим терзание. Богу молиться надо, денно и нощно, чтоб прибрал ее Господь, простил на ней родительские грехи. А ты-то как бы вздохнула! Зажили бы вы с Леней, мы бы на вас радовались…

Серафима поднялась и стала прощаться, Евлампия Ниловна вышла ее проводить в сени.

— Молись, молись Богу, девушка, о своем счастье, чтоб развязались у тебя руки. Припадки, говоришь, у Лизаветы? Что ж, капельки-то эти даешь, что Леня тебе готовил? Покойнее она от них?

— Даю. Ничего, помогают.

— То-то, давай, давай. Крепче спать будет.

— У нее сердце слабое, не каждый день даю.

— Какое там слабое! Взгляни-ка на нее, — белая, румянец во всю щеку, да и рослая какая! Кто это тебе наговорил? Они, капли-то, невредные, мне Леня сказывал — хоть два пузырька выпей. Успокоительные. Ты побольше ей давай, не бойся. По двадцати там или по двадцати пяти. Поспит и успокоится. Ей же легче. Прощай, голубка, Христос с тобою. Ты уж не ходи к нам пока, хуже бы отец не рассердился. А там видно будет. Прощай.

VIII

Серафима точно просыпалась. Ни прежней равнодушной покорности, ни привычного страха перед отцом у нее больше не было. Еще радость ее была робкая, смутная, но озлобление дало ей твердые, определенные мысли и слова. Впрочем, эти слова она говорила только себе. Она понимала, что с отцом спорить безумно и не нужно. Все равно ничего не будет.

«Камень на шею навязали… камень… камень…» — думала она, с ненавистью глядя на Лизу. Одевала, раздевала, укладывала она ее теперь почти грубо, с жесткостью, которая пугала даже ничего не понимавшую девочку.

Поделиться с друзьями: