Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Синяя книга. Петербургский дневник (1914-1918)
Шрифт:

Ну а тогда, в моей молодости, в последние двадцать лет советской власти, верующие жили если не в постоянном страхе — в то время массово уже не сажали и не расстреливали, — то уж в испуганном напряжении точно. Просыпались и засыпали под пристальным взором государства. Знакомая ехала в метро, встала у выхода из вагона и развернула молитвослов. Вышла на «Площади Революции», к ней подходит товарищ в сером плаще, показывает удостоверение Комитета госбезопасности и говорит: «Пройдемте…» Там, куда ее привели, первым делом поинтересовались, не ксерокопия ли у нее. На ее счастье, оказалось типографское издание Патриархии. А то ниточка потянулась бы: где находится аппарат, да кто распространяет религиозную литературу… Ее допросили, все записали, и если бы работа у нее была хоть сколько-нибудь важная, она бы ее лишилась.

Но как ни боязно, а на Пасху в храм нельзя не пойти — просто немыслимо! И ухитрялись по мере сил! В Страстную Пятницу, за два дня

до Христова Воскресения, все куличи у меня были готовы. Один я сам испек, пять или шесть собрал по родным и друзьям. Весь Великий пост готовился к Пасхе, как разведчик. Начал с того, что внимательно прошел по улице, бульвару и двум переулкам, окружающим храм; в сумерках побывал и во всех дворах, которые примыкали к церковной ограде. Ни один двор непосредственно на ограду не выходил. Или стена дома, или гаражи, или ветхий сарай вплотную лепились к церковному дворику. Однажды, нарочно задержавшись на паперти, подставляя лицо теплому весеннему солнцу, высмотрел все же одно место, где между задней стеной гаража и прутьями решетки можно было приземлиться. Надо только оказаться на косом гараже, повесить сумку с куличами на ограду, спрыгнуть в щель, пролезть в какую-нибудь дыру и, невозмутимо перейдя открытое пространство, исчезнуть в храме.

Мне предстояло точно рассчитать время и место прибытия на нужную крышу. Она четвертая от стены. Так как же попасть на первую? Я продолжил подготовку, теперь уже точно зная, где и в каком часу должен оказаться. Между прочим, улучил момент, прохаживаясь по двору в сумерках, в Великий Понедельник, и разжал, как мог, два прута, между которых намеревался протиснуться. Покряхтел, примерился: голова проходит; значит, как учат беглецы от лет древних и доныне, и весь пройду.

И вот в Великую Субботу, с первыми признаками наступающего вечера, я покинул дом с сумкой, заполненной куличами и творожными пасхами; из метро поспешил не обычным путем, а зашагал окольным. Вошел в арку по улице параллельной храмовому переулку, наискось пересек двор, вошел в другую арочку, совсем низкую, и, выйдя из нее во второй двор, сразу свернул направо, поднялся земляной насыпью вверх, до рыхлого кирпичного забора. По его шаткой кладке пробрался до глухой стены дома, возвышающегося над церковным двориком. По наружной пожарной лестнице — всего метра полтора — взобрался на крышу сарая. С нее перешел на гаражный ряд. Осталось двенадцать метров. Вот он, мой косой гараж. В сторону храма не смотрел, чтобы ни с кем случайно не встретиться взглядом. Сумку повесил на одну из пик решетки. Спрыгнул не очень удачно: пола куртки за что-то зацепилась и порвалась. «Мелочи», — отметил про себя. Отряхнулся. Сунул голову в отверстие и рывком протиснулся между прутьев. Что-то еще порвал, или пуговицы отлетели; осматривать себя не стал. Теперь, слава Богу, я внутри, во дворике — а все оцепления далеко на улице, за воротами. Дотянулся до сумки, аккуратно снял ее и спокойно, как мне казалось, — а сердце стучало в висках — направился к крыльцу.

Нет, никто меня не окликнул. Вошел в уже людный храм, но еще не набитый битком. Обогнул свечной ящик и прошел в правый придел, а там сразу же по стене — к большому баку со святой водой. Чтобы скрыться за ним до поры.

За баком уже кто-то сидел. Я пригляделся: на крохотном раскладном стульчике, бочком, приютилась девушка в очках и платочке. Типичная студентка, и, без сомнений, умная. Потому что взглянула на меня не расплывчатыми и тусклыми, но говорящими, живыми глазами. Я попросил ее разрешить пристроить сумку. Она кивнула и тут же постаралась втиснуться глубже, за бак, при этом указав мне на чурбачок:

— Садитесь, я подвинусь. — Тут же рассмеялась беззвучно и добавила: —А третьему уже не поместиться: лимит на нелояльность.

Раз в полчаса куличи и пасхи освящал священник, и как раз в том приделе, где мы прятались. Народ все прибывал, в середине стояли совсем плотно, не протолкнуться. Тогда-то мы и покинули свое убежище, пробрались к правому алтарю и распахнули сумки: наше разговение тоже окропили.

Впереди — и когда же это начали? — читают Деяния святых апостолов. Долетают откуда-то, скользят над волнующимися платочками и обнаженными головами торжественные слова: и исполнились все Духа Святого… Парфяне и Мидяне и Еламиты, и жители Месопотамии, и пришедшие из Рима… И проживающие в центре Москвы, и те, что добрались сюда с ее окраин, говорю я про себя, оглядываясь вокруг и понимая: а истории-то не было. Конечно, она есть, но сейчас она устранилась, стала прозрачной. Запели полунощницу. В храме полумрак. Хор умолк. Священник вышел на амвон и благословил всех, и наступила тишина. И сердца в эти минуты насторожились у многих, думал я, как у одного человека, в ожидании.

Из алтаря как будто послышалось пение. Нет, снова ни звука. А вот теперь громче. И опять пауза. Что-то зашуршало, это отдернулась завеса… Вот, все! Пошли! Со свечами и цветами, в сверкающих белых ризах, и поют уже во весь голос, не таясь, не сдерживая радости.

Храм дрогнул, качнулся и, нагруженным кораблем, с каждым мгновением набирая силу и легкость, оторвался от причала и вступил в открытое море. Куда-то девался страх. Неужели я боялся? Да, боялся.

Но только потому, что стоял в стороне. Отныне я проникнут этой силой и ясностью. Страшатся теней, неизвестности. А Пасха мне все осветила. Она вообще рассказывает о себе, как говорил бы Бог: на языке, совершенно ясном для всех. Да что же я говорю? Она и есть Божия речь; самое пламенное Его послание людям. В моей жизни…

Тут я осекся и вопросительно посмотрел на оставшихся за столом. Кто-то продолжал меня слушать, но треть гостей разбрелась по саду: стояли по двое-трое, беседовали, ждали чая или кофе.

— Извините, заговорился.

Две девушки и мой седой ровесник стали меня просить, чтобы я дорассказал, что еще случилось в моей жизни. Я пообещал им быть кратким.

— Давно уже, почти лет тридцать прошло, я очень недолго учился в Швейцарии. В местечке под Женевой собрались из разных стран католики и православные. В старинном здании имелся домовый храм, католический, разумеется; два учебных зала, библиотека, столовая, спальни и кухня в подвале. Нас насчитывалось не более двадцати человек, но православных всего только двое: выпускник богословского факультета Фессалоникийского университета грек Христофорос, сын священника с острова Самос, и я. Грек был приземистым молодым человеком, кругленьким, упитанным; всегда в одинаковом доброжелательном настроении; по-французски говорил с трудом, да еще и с плохим произношением. А я по-французски объяснялся весьма неплохо. Зато по-гречески выражался чуть-чуть лучше, чем Христофорос по-русски. А он по-русски знал целых четыре слова: Руссйа, Москва, мои друк и спасиб. Видит меня и приветствует: мои друк Павлос, бонжур, коман са ва? Как поживаешь?

Что замечательно и непостижимо, но на занятиях мы друг друга отлично понимали. Мои сведения в богословии, в сравнении с его познаниями, были туманными и приблизительными. Так вот, излагает преподаватель нечто сомнительное, с православной точки зрения, и Христофорос — причем именно в нужные моменты — наклоняется ко мне и отрывисто спрашивает: «куа?» То есть: «что?» А я ему, жарким шепотом, словами и жестами, иногда даже рисуя на листочке, перевожу услышанное. Он мне кратко отвечает или в книге указывает необходимое, и тогда я задорно бросаюсь в бой, а Христофорос удовлетворенно щурится и выставляет вперед нижнюю губу. И так как по-французски я говорил увереннее молодых католиков, то это придавало нашей с греком проповеди особую убедительность.

Одним словом, вместе мы напоминали медленноязычного и гугнивого Моисея и ясноговорящего брата его Аарона.

У меня была видеокассета — сейчас такие вышли из употребления, VHS, называлась она: «Пасха в Троице-Сергиевой Лавре». Я дал ее Христофоросу посмотреть. Грек мой имел личный телевизор с видеопроигрывателем у себя в комнатке. Дверь его жилища, кстати, выходила прямо в столовую. Христофорос поужинал, помолился и где-то в половине двенадцатого решил поставить кассету. Посмотрел. «Когда фильм закончился, — рассказывал он мне потом, — неодолимое овладело мной желание: посмотреть еще раз». А длится видеозапись 1 час 7 минут. Поставил еще, затем еще… Он смотрел фильм, с небольшими передышками, семь раз подряд.

Дежурила на следующий день, то есть накрывала на столы к завтраку, обеду и ужину, Каталина. Тоненькая испанка, в ушах два обруча, одевалась в черное, и иногда в белое с черным, и реже в красное, но тоже с черным. Вечерами она играла на гитаре и пела, нежно и тихо, но иной раз рокотала и стонала: «Куандо йе ме муера, энтеррадме кон ми гитарра, байо ла арэна… куандо йе ме муера, энтре лос нараньос и ла хиербабуэна…»

— Что поешь? — спрашивал я.

— Лорка, — отвечала она. — Меме нто.

Я разыскал. Красиво: «Когда я умру, схороните меня с гитарой, в речном песке… когда я умру, в апельсиновой роще старой, в любом цветке…»

Спускается она в то утро в столовую, чтобы выполнить свои нехитрые обязанности: расставить чашки, тарелки, ложки, ножи и вилки. Электроподъемником поднять из кухни с вечера приготовленные поваром багеты, масло, конфитюр, сахар, иногда камамбер; затем отправиться вниз греть воду и молоко, варить кофе.

Приходит она в столовую, а в келью Христофороса дверь приотворена и оттуда — а еще только семь часов утра — какие-то звуки, крики, люди поют. Она на цыпочках подходит к двери и догадывается: грек что-то смотрит по видику. Постояла, послушала и не удержалась, просунула голову: на стуле сидит одетый Христофо-рос, постель не разобрана, на экране… Там все сверкает, там клубится голубоватый дым из кадильниц, стройное мужское пение то вздымается высоко и грозно, то падает и тает. Каталина на пение отзывается нервно, всей своей чуткой испанской натурой. Забыв, должно быть, про дежурство, она присела на пуфик у двери и так просмотрела с греком «Пасху в Лавре» до конца. Он — в седьмой, а она — пропустив немного в начале — в первый.

Поделиться с друзьями: