Синяя кровь
Шрифт:
– Змойро, – сказала Баба Шуба. – Еврейка?
– Никогда об этом не задумывалась, – сказала Ида. – Мой отец был дворянином.
– Но ты, говорят, несчастлива? – сказала Баба Шуба, глядя в упор на Иду.
– Значит, жива, – ответила Ида.
Старуха усмехнулась.
Они снова встретились через полгода, когда Маняша решила развестись с мужем.
Ида слыхала, что жизнь у Маняши не заладилась с первых дней: муж ее Аркаша, механик леспромхоза, оказался пьяницей и драчуном. Однажды Маняша не выдержала и сбежала от него. Вся в синяках, с разбитыми в кровь губами, вечером она явилась к Иде и попросила приютить ее на несколько дней, пока синяки заживут. Когда она разделась, Ида ахнула: «Он что – по животу тебя бил? Твои родители знают?» Маняша заплакала.
На
Забей Иваныч с порога обругал Иду «шпионкой», «шалавой» и «бандершей» – это слышали все соседи. А вот что ответила Ида – никто не слышал, и никто потом не мог сказать наверняка – дверью она ударила Маняшиного отца или коленом по яйцам. Зато все, конечно, слышали и видели, как Забей Иваныч катился по лестнице, а Рыба Божья с протяжным воплем мчалась за ним, а потом причитала во дворе, помогая мужу прийти в себя.
Тем же вечером Баба Шуба вызвала Иду в ресторан «Собака Павлова», где они долго беседовали с глазу на глаз за рюмкой ломовой. Прощаясь, Баба Шуба спросила:
– Так все-таки – дверью или по яйцам?
– Не помню. – Ида пожала плечами. – Да и какая разница?
– Мне больше нравится по яйцам, – сказала Баба Шуба. – Присылай ее ко мне, и пусть ничего не боится.
Маняша поселилась у Бабы Шубы, развелась с мужем, родила девочку, вскоре познакомилась с таксистом из Москвы и переехала к нему на Плющиху.
А бывший ее муж Аркаша пьяным утонул в озере.
19
О возвращении Арно Ида узнала случайно.
Утром увидела во дворе дома Эркеля молодую смуглую женщину, которая развешивала на веревках белье, а вечером соседка – старуха Слесарева – сказала, что Эркель вернулся из тюрьмы с женой, по виду – еврейка еврейкой. Пришел на рассвете пешком, с мешком за плечами, пнул дверь ногой и вошел в дом, не глядя по сторонам, а за ним жена – еврейка еврейкой.
Вернувшись домой, Ида стала перебирать платья. Тициановое, пюсовое, гридеперлевое, камелопардовое, вердепешевое, бистровое, циановое… шафрановое или шамуа… Эркелю нравилось тициановое…
Тело чесалось. Она согрела воды, заперлась в Черной комнате и вымылась с ног до головы. Зачесала волосы назад – не понравилось. Расчесала на пробор – нет. Собрала пучком на затылке, надела шляпку. Задумалась: платье с декольте или с глухим воротом? Длинный рукав или короткий? Надевать ли драгоценности? Бриллианты или жемчуг? Серьги или клипсы? Перчатки или митенки? Лодочки или шпильки? Нейлоновые чулки цвета «загар» или шелковые с инкрустацией «шантильи»?
Волосы на пробор, глаза подведены совсем чуть-чуть, губы тронуты бледной помадой, капля «Шанели», тонкая нитка жемчуга, облегающее циановое платье, нейлоновые чулки со стрелкой, туфли-лодочки, рюмка водки и сигарета – вот на чем она остановилась.
Шиллер не был ее любимым поэтом, но тут вдруг вспомнилось:
Пусть я и грешила,Как смертная, по молодости лет,Но я своих ошибок не скрывала.Я вся как на ладони. Ложный видЯ презирала гордо, откровенно.Все худшее известно обо мне,Могу сказать: я лучше этой славы…Нет-нет-нет! Не то!
Наклонилась к зеркалу, прошипела:
– Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить.
Застонала от бессильной злости.
В ту минуту она ненавидела Марию
Стюарт, ненавидела Нину Заречную, ненавидела себя… все эти маски, маски, маски…Поправила чулок, выключила свет и вернулась в гостиную.
На лестнице послышались тяжелые нетвердые шаги.
Ида выбежала на середину комнаты, опустила правую руку на спинку стула, выпрямилась, замерла.
Но это был не Эркель – это пьяненький старик Слесарев возвращался домой из «Собаки Павлова».
Она ждала, пока часы в Африке не пробили три, и только тогда легла спать.
Весь следующий день она провела в ожидании Арно.
Вечером зачесала волосы назад, облачилась в яркое шафрановое платье с декольте, лимонно-желтые шелковые чулки с инкрустацией «шантильи» и туфли на высоких каблуках, надела колье де Клеров, накрасила губы вопиюще-красной помадой.
Она не чувствовала себя виноватой перед Эркелем. Любовь сильнее стыда. Любовь, которая превыше всякого ума. Эта любовь стоила жизни двенадцати музыкантам, которых сожгли в пароходной топке, она стоила жизни генералу Холупьеву. Может быть, она стоила сердца Эркелю, но ведь он сам предложил Иде развод – в первом и последнем письме из тюрьмы. «Так будет лучше для нас обоих», – написал он. Так поступали многие. Она развелась с ним, хотя лучше от этого не стало никому. И вот Арно вернулся в Чудов с этой женщиной. Вернулся в свой дом, а вовсе не к Иде, это же ясно. Почему же она ждала, что он придет к ней? Она и сама не понимала. Она ведь, кажется, не любила Эркеля и не испытывала чувства вины перед ним – так почему же она его ждала? Почему прислушивалась к шагам на лестнице, пила водку, курила, а потом вдруг сбросила эти чертовы туфли, сорвала с себя это чертово шафрановое платье, размазала по щекам эту чертову помаду и упала ничком на постель, мыча и глотая слезы? Но кто бы видел жалкую царицу, Бегущую босой в слепых слезах, Грозящих пламени; лоскут накинут На венценосное чело…
Она перевернулась на спину, задрала подол ночной рубашки, потрогала трусы – шелк был влажным. Значит, ей просто нужен мужчина, с пьяной грустью подумала она.
«Я понимаю, – писала она в дневнике, – что он ко мне не вернется, да я этого и не хочу. Но тогда чего же я хочу? То есть – чего же я хочу на самом деле? Вроде бы нам и говорить больше не о чем… но что-то осталось между нами… как будто кусок в горле застрял, и нужно его либо выхаркать, либо проглотить, чтобы не подавиться пустотой…»
Наконец она не выдержала и отправилась к Эркелю.
Она была готова к долгому, мучительному разговору. Она была уверена: ей хватит мудрости, чтобы признать свои ошибки, и твердости, чтобы принять его упреки.
Часы в Африке пробили три, когда Ида в чем была, как была – в пальто нараспашку, в туфлях на босу ногу, кое-как причесанная, ненакрашенная, немножко пьяная – пошла к Арно.
На полу посреди комнаты, освещенной керосиновой лампой, по пояс голый Арно и женщина в мужской майке играли в шашки. Рядом стояли стаканы, ополовиненная бутылка, на газетке – огрызки хлеба, яичная скорлупа.
Эркель поднял голову, улыбнулся Иде, показав железные зубы, и подмигнул.
Вот и все.
«Передо мной был другой человек, – вспоминала потом Ида. – Не тот Арно, которого я знала. Не тот человек, которого я предала. Этого человека я не предавала. Он сидел на полу, скрестив ноги по-турецки, пошло щерился и подмигивал. Руки, плечи – все в татуировках. Зубы железные. Разговор ни о чем. В сущности, все, что он мне тогда сказал, можно свести к одной фразе: «Жизнь – сложная штука». Его жена – или кем там ему приходилась эта женщина – даже ни разу не взглянула на меня. Даже когда он позвал меня в соседнюю комнату, она не подняла головы. А в соседней комнате он залез мне под юбку… Воспоминания, боль, стыд, любовь – как будто и не было ничего. Чужие, совсем чужие. Конечно, люди меняются, но тогда я и вообразить не могла, как сильно и необратимо иногда они меняются. И чаще, чем мы думаем. – Помолчала. – Хорошо, что я не надела гридеперлевое платье и чулки с инкрустацией…»