Синяя жидкость (сборник)
Шрифт:
Нет, у меня просто не хватало сил идти по этой улице, как не хватает сил у осужденного пройти последние метры до эшафота. Я поспешно свернул в переулок, потом в другой. Лишь бы подальше отсюда, подальше от дома, где так неожиданно был разрублен клубок, в который сплелись судьбы пяти человек. Я не шел — бежал, размахивая руками и бормоча что-то про эти судьбы. Встречные провожали меня странными взглядами. Я чувствовал эти взгляды спиной и невольно спотыкался.
Выручил троллейбус. Он внезапно возник у кромки тротуара, и я кинулся в его двери, будто там ждало избавление. И действительно, как только машина тронулась, я сразу успокоился. Народу было много. Меня тискали, давили, просили передать на билет, и ощущение, что я растворен в толпе, окутывало призрачным облаком безопасности.
Но чем дальше двигался троллейбус, тем больше пустел. Я стоял на задней площадке, и пассажиры проходили и проходили мимо, исчезая за вечерними стеклами. Когда осталось всего несколько человек, я не выдержал и, подчиняясь
Около огромного, сверкающего огнями здания в форме раскрытой книги стояла толпа, по большей части молодежь. Наиболее нетерпеливые парочки тискались у всех на глазах, остальные чего-то ждали. Я забился в самую середину и тоже ждал, не зная чего, лишь бы не быть на открытом месте. Потом двери медленно разошлись, все куда-то двинулись, и я со всеми. И, только споткнувшись о ступеньки, я поднял голову и прочитал полыхающую в ультрамариновом небе надпись: «Арбат». Сколько раз я гулял в этом ресторане: почему-то приезжающие из провинции директора заводов предпочитали приглашать министерское начальство именно сюда, где все подавляло безвкусной помпезностью. Вот, значит, куда я бессознательно стремился в толпу, в шум, в музыку, ввино…
Мне повезло: достался столик в самом углу, у окна. Правда, за стеклами сновали люди, но теперь это меня не беспокоило: все-таки между нами была хоть и призрачная, но преграда. Я тянул коньяк, почти не закусывая, пока перестал отличать полуголых танцовщиц варьете от их затянутых в трико партнеров. Потом напротив меня неизвестно как оказалась некая особа, на которой платья было еще меньше, чем на танцовщице, а прическа… Что-то знакомое. Ну да, Женя Левина пришла недавно на работу с такой прической и объявила, что сейчас это — самое, самое. А называется… Я напряг память. Точно: «Я упала с самосвала, тормозила головой». И лицо этой особы было мне смутно знакомо, где-то я определенно ее видел. Такое холеное лицо, капризное. Я пытался выяснить, где мы встречались, но язык у меня заплетался, и никак не удавалось связать слова в толковую фразу. А женщина была чем-то встревожена, что-то пыталась у меня узнать, очень важное для нее, и в гневном отчаянии стучала по столу кулаками. Почему-то меня это очень смешило. Потом она исчезла, а меня будто током ударил ее взгляд, который она бросила, уже отходя от столика, — поток презрения. Я выпил еще немного и сам не знаю, как очутился в вестибюле. Швейцар ласково придерживал меня за плечи и уговаривал быть паинькой, идти домой. И я потащился домой, держась для верности поближе к стенам и распевая на все лады прилипшую почему-то фразу «Шерше ля фам, мистер Шерлок Холмс, шерше ля фам».
Защитная реакция мозга — вот что такое эти мои внезапные провалы памяти. Оберегая себя от перенапряжения в экстремальной ситуации, мозг резко ограничивает приток информации… Я случайно прочитал это в газете, в репортаже о работах Бехтеревой, и мне сразу стало легко: значит, я не свихнулся. Наоборот, мой мудрый мозг делает все, чтобы я остался нормальным человеком. Потому и память до сих пор пошаливает. Нет-нет да и приходится мучительно напрягаться: кто же этот человек, что поздоровался со мной? А через пару секунд вспоминаешь: мой же сотрудник. Интересно, что каждого человека мне приходится вспоминать только один раз — дальше память работает бесперебойно.
Мое алиби доказано. Правда, я в этом не сомневался, но все же на душе становилось легче, когда сотрудники, кто раньше, кто позже, подсаживались к моему столу и, озираясь, шепотом сообщали, что некие посторонние товарищи очень и очень интересовались, не отлучался ли я с работы в гот день. И как эти товарищи упорно сомневались, что я действительно не отлучался.
Министерский коллектив — сложный конгломерат индивидуальностей, где каждый мнит себя личностью, которую судьба в чем-то обделила. Как в театральных труппах, только у нас нет антрактов. Придя в это серое неуклюжее здание с огромных комбинатов и небольших заводов, с шахт и карьеров, мы очень скоро начали понимать, что променяли дело на видимость деятельности, а конкретное руководство производством, где многое зависит от твоих деловых качеств, на призрачную власть, в которой твоя личность не играет никакой роли. Производственники в нас не нуждаются, они свою работу делают. А от нас требуется только одно — дать. Или, если применять обтекаемую бюрократическую технологию, — обеспечить предприятия. Обеспечить всем — фондами на сырье, оборудованием, средствами… Считается, что мы проводим техническую политику в отрасли, финансовую политику, экономическую политику, только, с какой стороны ни глянь, все выливается в одно — дать, дать, дать… Конечно, чтобы правильно дать — кому нужно и сколько нужно, — необходим и опыт, и знания, и способности. Надо быть хорошим инженером или экономистом. Но такого значения, как на производстве, здесь это не имеет. Посидишь год-два в министерских стенах, и, если у тебя за плечами лет десять производственного стажа, ты уже можешь работать кем угодно — хоть старшим инженером, хоть главным специалистом. Может быть, я и ошибаюсь, но в таком случае ошибаются все в «департаменте», ибо это расхожее мнение. А оно определяет и взаимооценку людей, каждый из которых не сомневается, что справился бы и с более высокой должностью,
поскольку на любом министерском уровне идет не дело, а видимость… В этом — ключ к нашим отношениям между собой.Потому так и тронула меня доброжелательность сотрудников. Даже Головко, мой заместитель, а до этого заместитель двух моих предшественников, «вечный зам», как называли его за глаза, сказал мимоходом, криво усмехаясь (он всегда криво усмехался, когда говорил гадости):
— Спрашивали мое мнение о твоей личности, Юрий Дмитриевич. В частности, способен ли ты на поступок. Не обижайся, но я сказал честно: не способен. Друг начальника — вот главное твое достоинство.
И хотя похвала эта звучала весьма двусмысленно, я был благодарен и Головко.
Но особенно умилил меня Иван Афиногенович, наш старейший работник, живая история министерства еще с наркоматовских времен. Родных он давно потерял и, кажется, решил работать до последнего вздоха. Да и что бы он делал на пенсии один-одинешенек? К тому же он страшно боялся перемен. На столе у него царил раз и навсегда установленный порядок, и если вечером уборщица нечаянно сдвигала календарь, то утром он, огорченно вздыхая, первым делом водворял его на положенное йесто. От любого самого незначительного изменения существующего порядка он ожидал самых ужасных последствий. В тридцать восьмом его привлекли по делу соседа, который что-то такое ляпнул на коммунальной кухне. Поначалу следователи и сами не определились, в каком качестве его привлекать: не то свидетелем, не то соучастником. Допрашивали его две сменные бригады двенадцать часов подряд, и все двенадцать часов он упрямо твердил в полуобморочном состоянии, что в этот вечер был в кино и при скандале на кухне не присутствовал. О чем бы его ни спрашивали — какой образ жизни ведет сосед, кто к нему ходит, не цитирует ли троцкистскую литературу, — он твердил про кино… Вряд ли он даже понимал эти вопросы. В конце концов измотанные следователи решили, что такого упорного врага народа лучше оставить свидетелем. Он и в суде на все вопросы твердил, что ходил в кино и ничего не знает. Не лучшие показания дали и другие жильцы, кроме одной стервы. Та твердо заявила, что сосед постоянно включает чужие лампочки в кухне и уборной (в коммуналках это бывало: каждый жилец имел свою лампочку в общественных местах и, разумеется, свой счетчик) и вообще он не наш человек, так как постоянно ворчит про очереди. Этого оказалось достаточным.
Сосед был полностью изобличен как клеветник на советскую действительность и получил десять лет (тогдашняя норма), а Иван Афиногенович так перепугался, что даже выбросил модное в то время пенсне, придававшее ему благородный, несколько старомодный облик. Страх не покинул его и по сию пору.
Когда объявили перестройку, мы боялись, что старику — конец. Ведь перестройка — это сплошные перемены. Но, к нашему изумлению, Иван Афиногенович явно воспрянул духом. Он стал быстрее двигаться, шире улыбаться, вступать в разговоры, не касающиеся работы, я даже выслушивать анекдоты. Раньше он делал каменное лицо и бочком, словно краб, отползал в сторону, едва кто-нибудь начинал: «А вот свежий анекдот…»
Когда на партгруппе обсуждали, как будем перестраиваться, Гудимов неожиданно попросил старика высказать свое мнение. Он любил иной раз выставлять людей на посмешище, а что путного мог сказать Иван Афиногенович о перестройке, раз никто из нас еще не знал толком, что это такое? Но ведь сказал ветеран, не ударил в грязь лицом. Выйдя к столу президиума, он помолчал немного, а потом неторопливо выдал:
— Я так понимаю, товарищи, перестройка — это когда общая цель становится для каждого личной, заветной. И каждый работает с полной отдачей, чтобы эту цель осуществить. Вот как мы работали в первой пятилетке…
Получилось так здорово, что все зааплодировали. Только Борис побледнел: понял, что остался в дураках.
Но и он, помедлив, несколько раз хлопнул в ладоши — а куда денешься?
Вот такой человек работает старшим инженером в моем отделе. И его тоже расспрашивали некие вежливые товарищи. Старик долго крепился, жалобно помаргивая на меня из-за круглых очков в металлической оправе, перевязанной суровыми нитками. Такие носили передовые рабочие в довоенных фильмах. В этих очках он походил на обиженную сову. Я, разумеется, понимал, в чем дело, и пошлейшим образом жалел, что не с кем заключить пари: решится старикан или нет. Все же он решился. Подобрался ко мне в коридоре по-крабьи, бочком, и, запинаясь, подхватывая ускользающие слова, исповедался:
— Есть для вас сообщение, Юрий Дмитриевич. Вот так, строго конфиденциально. С меня, конечно, не брали обязательства не разглашать, но я, конечно, понимаю, что нельзя… Вот так!
— Кажется, я догадываюсь, — сказал я, пожалев старика.
— Вот именно! — обрадовался он. — Я считаю, что вы должны знать, потому как не верю… Не верю… Ну, в это самое.
— В мою виновность, что ли?
— Ну да, ну да! Такой человек, как вы, не мог совершить такое ужасное… Ну, вы понимаете. Легкомыслие с вашей стороны — это да. Как можно было доверять Борису Сергеевичу! Ведь для него люди что винтики, он не жалел… — Старика даже передернуло от ужаса. — Впрочем, о мертвых ничего, кроме хорошего, хотя этого нынче не придерживаются. В общем, да простятся ему прегрешения! Но вы — это совсем другое дело. И я дал вам самую положительную… ээ… ну, вы понимаете.