Сирингарий
Шрифт:
Чаруша вовсе молодым оказался. Наверное, и двадцати нет, растерянно думал Шпынь, почесывая нос.
— Какой он рыжий, когда — каурый, — шепнул Милий другу, и тот закивал.
Волосы у чаруши были как песчаная коса в закатном солнышке, медью-золотом блестели. Длинные да гладкие, в богатый хвост собраны, красным шнурком перевиты. Небось, ослобонить ежли — так всю спину укроют.
Шпынь слыхивал, что в волосах у чаруш, волшбух-клохтунов да прочего народа знаткого самая сила кроется, потому и не стригутся. У Милия вон,
По сложению евоному не сказал бы Шпынь, что рыжий удалец. Против Репы бы не сдюжил, уж тот — не во всякую дверь плечи втиснет, а этот тощий, лягастый что стригунок…
Коня, при ем, к слову, и не было. Поклажи — всего ничего, один пестерь из кожи-ткани пошитый, да куртка. Заплечницу так и кинул свою, на сохран при дворе, а сам лишь малый кошель-зепь на ремне грудном прихватил.
Парни его для беседы так и поджидали, на том же бревне.
Шпынь толкнул локтем Милия.
— Ну ты! Рядил, как твой батя, один в один!
— Правда? — Милий обрадованно улыбнулся. — Думал, лишь бы согласился…Не похоже, что до денег жадный.
— Так небось за россоху отвалил народ порядком, сколько она на рога взяла?
Милий головой покачал.
С младости не гребтелось ему, где деньгу взять на пропитание, на кров, на ков, как одежу себе справить-выправить…
Отцом ему Секач-Самовит приходился. Прежде — слух глухой ходил, намолвка — был Самовит разбойным ватажником-убойцем, позже в бороне Князевой отметился, а опосля всего заделался, слышь-ко, лесным штукарем.
Редким мастером!
Никто лучше Секача не мог дерево под сруб, под палаты, под хоромы сыскать-определить, никто лучше него взять то дерево не мог, да повалить нужным порядком, с причетами-наговорами, да так положить в венец, чтобы заиграло, чтобы всю красоту обнаружило…Случалось ему и домовище кроить, по особому наряду, коли была на то у просителя треба.
За умения эти сделался Секач среди людей важным человеком.
Даром, что ликом негляд: голова скоблена, рожа крес-накрес порезана, глазища что омуты, черны пролубы.
Обосновался в узле богатом-тороватом, Плуге, на седых скобах ставленном. Женку взял молодую — да не как честные люди берут. Из леса-зимника принес, в лютый лунный мороз. У самого ресницы с бородой выбелило, весь в крови убратый, а снеговице-отроковице — хоть бы что. Волосы нарозметь, глаза синими огнями, рот рябиновый…Смеется-жмурится, руками Секача за выю обнимает, сама в одно корзно его и завернута.
Из капкана вынул девку, так шептались.
От охотников отбил.
Сумел взять — значит, ему и владеть.
Снеговиц на ту пору округ Плуга многое множество водилось, что зайцев, это после Бороны ход им усекло.
Дом справил, светлый да приветный, снеговицу хозяйкой в тот новый дом ввел, зажили человечьим обрядом, печным дымом.
Самовит и сам рядышком с молодухой повеселел, помолодел будто бы; и песни певал, и на артельных не лютовал более.
Не долго вместе пожили, однако. На исход летечка померла молодая
родами, будто всю наизнанку, бедную, вывернуло, ни одна повитуха управить беду не сдюжила.Осталась по матери памятка: сын-сыночек.
В ейную породу пошел, во вьюжную-жемчужную масть: собой белый, как из молока вылитый, глаза голубые что первые цветы лесные, кости тонкие, птичьи-звонкие…
От отца ничего, окромя упрямства.
Надо сказать, Секач, хоть и был мужиком злющим, к сыну благовел. За вихры отцовской рукой поучить ни-ни, не то что — спину нагреть. Да и Милий рос почтительным, ласковым, из отцовой воли не выходил…
Шпынь же с детства волчком крутился, чтобы живот сберечь.
Народился он в лугаре Черном Куте, пятым щенком, да у такой суки, что и сказать невмочь. В глаза соседи смеялись, пригулышом дразнили. Из дому утек, как только скумекал, что окромя красного имечка, битья да таски ничего ему от отца-матери не перенять.
К Плугу прибился, по ватажке ходил, таких же волчат шалых. В свайку игрывал, в горку, в ножички; случалось на торжищах-толкачах зевунов пощипывать. Нисчимницу-пустоварицу близко знавал: и земляного зайца случалось добывать, и птаху домашнюю тащить. А все же кровью не успел запачкаться, к забавушке не пристрастился — воротило с пойла.
На четырнадцатом годе с Милием Коза свела.
Шпынь тогда на бережку под мостком сидел, рыбку удил. Лупал глазами, пупок чесал, зевал во всю пасть. Скушно было, сонливо, мошка одолевала, ласточки низехонько ширялись: день на вечер поворачивал, сеногной крапал.
По мостку пешеходы шастали, а один возьми да брось в рябую воду кулек-узелок.
Шпынь нос облупившийся ногтями поскреб, мельком подумалось — небось, блядин сын, животину бессловесную топит…
Ахнуть не успел, как через оградку сиганул пацан. Стрелочкой прыгнул, ножом в масло. Мешочек подхватил да с ним же — к берегу.
Тащил кулек, а его самого — течением волочило-мотало, как траву-лыву водяную. Того гляди, о скобы расшибет, али затянет. Одной рукой поди-ка выгреби!
Шпынь смотрел-смотрел на энто дело, плюнул через щербину, рубаху стянул да так, в одних портках, и полез в воду.
Выбрались вместе.
Пацан, хоть у самого от холода зуб на зуб не шел, сразу развязал мешочек, оттуда — писк, плач…
Три комочка копошились, а один — лежал недвижно. Парень же его подхватил, давай растирать, да в нос крохотный вдувать…И, чудно — лапки задергались, запищал щен, захныкал, ожил.
— Ну ты даешь! — сказал Шпынь, на пятках прыгая да по ляхам себя охаживая, для сугреву. — Стоило ли? Самого бы в бучило затянуло, дурачья башка!
— Они же живые. — Молвил паренек тряским голосом, пришмыгнул. — Как не помочь?
И тогда Шпынь про него сразу все понял.
***
Секач-Самовит из-за промысла своего неделями, случалось, дома не живал. Далеко ходил, ватажных-артельных брал, да коней лесных-резных, деревянных-гремящих, да прочую справу. Вот и в этот раз до больших дождей наказал не ждать.