Сирота
Шрифт:
Павлик спрашивал бабушку:
– Хороший он был, бабушка, наш батько?
– Кабы нехороший был, не так бы вам сейчас и жилось. Храбрый был, работящий был, справедливый. Курицы не обидит, а медведь в лесу лучше ему на глаза не кажись, живо спроворит: застрелит або топором зарубит. Когда на войну пошел - вся деревня в голос ревела. А он и говорит: буду так воевать, что вся грудь в крестах - в орденах, значит,- або голова в кустах. Вот оно так и вышло.
В Шуркином представлении постепенно сложился образ былинного богатыря. И стало ему казаться, что он даже запомнил, как провожала отца на войну вся деревня. Ранним утром высыпал народ на улицу, и все смотрят в сторону поля, чего-то ждут.
– Пойте все! Пойте все!
Музыка заиграла еще громче, и все запели:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!
Широкие ворота распахнулись, и в деревню, по дороге из города, вошел танк, огромный и медлительный, будто слон, и с таким же слоновьим хоботом, вскинутым на уровень избяных коньков.
Народ расступился на обе стороны, танк подошел к конторе, и Шуркин отец в полном своем вооружении переступил с крыльца правления колхоза прямо на броню танка. Музыка усилилась, песня загремела так, что даже ветер поднялся в палисадниках, а отец поклонился народу и сказал: "Або грудь в крестах, або голова в кустах!" И танк медленно развернулся и понес отца на войну.
– Откройте ворота в поле, шире откройте!
– закричал Прокофий Кузьмич, потому что ворота в поле, через которые ездили в город, всегда были закрытыми. Но никто не решился бежать впереди танка, и он, черный, тяжелый, под песню и музыку раздавил эти ворота, будто их не было вовсе. Когда танк вышел в поле, отец-богатырь, стоявший на броне и державшийся одной рукой за поднятый хобот орудия, махнул саблей, и деревянные остатки изгороди вспыхнули ярким пламенем. За этим пламенем и дымом танк исчез. Вместе с ним исчез и отец Шуркин. А в деревне все еще пели "Вставай, страна огромная" и гремела страшная и радостная музыка, и ветер гнул деревья до земли.
Все происходило именно так, иначе и быть не могло. Смутные представления об этом событии отложились, должно быть, в каком-то дальнем уголке Шуркиной детской памяти и становились все яснее и яснее по мере того, как он взрослел.
Шурка решил, что он обязательно должен вырасти таким же, каким был его отец,- защитником родной земли: бесстрашным, вооруженным с головы до ног, всеми любимым,- и ни перед кем не кланяться, и за всю жизнь не обидеть ни одной курицы.
Конечно, он подражал старшему брату во всем и тоже иногда плаксиво ссылался на свое сиротство, но делал это, лишь когда требовалось поддержать брата или защитить его. Если б у него была такая же сила, как у отца, он, конечно, защитил бы брата не жалостливыми словами. Только вот оружия у него не хватало, особенно если иметь в виду оружие настоящее, а не самодельное. Главное- надо было вырасти. Важнее задачи на сегодняшний день он не знал.
– Бабушка, а где батько оружие доставал?
– спрашивал он не раз, требуя все больших уточнений.
– Оружие-то?
– раздумывала Анисья, как бы ему ответить получше.- Время такое было, что всем храбрым людям оружие на руки выдавали, под расписку. А батько у тебя был знаешь какой? Вот какой! Никому слова "наплевать" зря не говаривал, все ласково да обходительно, ни одной мухи за всю жизнь не раздавил, а силушкой владел непомерной.
– Верно, что его на танке из дому увезли?
– Все верно, внучек! В ту пору в селе храбрым по танку давали. А кабы не это, разве бы одолеть нам нечисть эту поганую? Нипочем бы не одолеть.
– А он был ученый?
– вмешивался в разговор Павлик.
– Кто?
– Тятька наш.
– Лишнего ученья не было,
только ведь не одним ученьем ум человеку дается. Кому-то надо и землю пахать. Вот ты у нас будешь учиться, а Шурик будет дома, он младший, его судьба такая.Однажды бабушка нашла в сундучке среди отцовских треугольных писем обыкновенный конверт и в нем фотографию.
– Вот он, кормилец наш!
– кинулась она с находкой к свету.- Ну-ко, смотрите, ребята!
– Кто это?
– спросил Шурка.
– Ты что, ополоумел або как? Батько это!
Солдат без оружия, в кирзовых сапогах, в помятой гимнастерке без погон, без орденов совершенно не походил на праздничного паренька в белой вышитой рубашке с поясными белыми кистями до колен, снимок с которого висел на стенке около божницы, и на того отца-богатыря, проводы которого на войну запомнились Шурке, как ему казалось, на веки вечные. Солдат походил на пахаря, на колхозного бригадира, только не на воина.
Это был обыкновенный и очень понятный деревенский мужик, свой хлебороб, а не тот полусказочный Илья Муромец, которого ясно видел в своем воображении Шурка.
– Кем он был, бабушка?
– спросил Павлик, пристально разглядывая своего отца.
– Как это - кем был?
– Что в колхозе делал?
– В колхозе-то? Все делал. Что надо было, то и делал. Колхозник ведь!
– А снимался где?
– спросил Шурка.
– На войне снимался або где, не знаю.
– - Без оружия?
Бабушка рассмеялась.
– Тебе бы все ружья да ружья, экой какой! А он положил ружье свое на землю и снялся - вот и все тут.
Шурка это понял: и верно, почему солдат должен быть всегда при оружии? А на отдыхе у ключа с живой водой? А на пиру за дубовыми столами, за скатертями самобранными? Правда, вид у отца не такой уж могучий, каким он представлялся,- в плечах, пожалуй, не косая сажень, но это был его отец, и он вправду был солдатом и защищал советскую землю и, наверно, дошел до Берлина вместе со всеми. Значит, все так, все правильно! И до войны он был колхозником и не гнушался никакой работой, делал все, что требовалось, и его любили.
Шурка ни разу не слыхал, чтобы кто-нибудь в колхозе помянул отца недобром, напротив, его только хвалили. А плохого человека даже после смерти не будут все хвалить в один голос. Павлику и Шурке нередко ставили отца в пример. Но Павлик пошел в ученье и не мог во всем подражать отцу, у него жизнь началась совсем иная. А вот Шурка мог подражать отцу во всем, потому что сам стал заниматься тем же, чем занимался всю жизнь его отец. И Шурка очень хотел походить на своего отца.
* * *
Интересно менять места на земле. Сменишь место, и будто все в жизни твоей начинается заново.
Изба, в которой Павел должен был прожить несколько лет, была совершенно такой же, как все деревенские избы: при входе, над головой,- полати; от входа справа - большая русская печь, при ней лежанка-подтопок на время зимних морозов; за пекаркой - кухня, кое-где ее зовут кутьей; там чело - там стряпают, варят, разливают парное молоко, стирают белье; там же вход в подполье, в голбец,- это либо дверь между стеной и печкой, либо западня прямо на середине пола и спуск под пол, как в трюм парохода. В кухне же суденка, вроде низкого посудного шкафа, набитая до отказа блюдами, глиняными плошками, алюминиевыми тазиками и чайными чашками, а чуть повыше - полицы с глиняными горшками и кринками, с подойницей, с чугунками. От главной половины избы кухня отделена дощатой заборкой (в иных избах - занавеской). В этой главной половине напротив входа - сутный угол, в котором вперемежку с иконами висят портреты разных больших и небольших людей, а по обе стороны от обеденного стола тянутся вдоль стен массивные сосновые лавки-скамьи.