Сирота
Шрифт:
— Я не понимаю, Устин Захарович, слов вам жалко, что ли?
– возмущалась Людмила Сергеевна.
— Я ж казав, що я не вчитель, — отвечал Устин Захарович. — И чего тут рассказывать?
Говорить, по его мнению, следовало лишь о том, можно и нужно ли сделать то-то и то-то, а если это выяснялось, больше не о чем было и говорить, надо было просто делать. Если его спрашивали о чем-либо, он, подумав, отвечал «можно» или "не можно" и потом уже ни в какие объяснения не вступал.
Такую же безуспешную борьбу, как с молчаливостью, Людмила Сергеевна вела с его устрашающей бородой.
— Устин Захарович! — восклицала она. — И работаете вы хорошо, и человек вы хороший,
Устин Захарович безропотно уходил в парикмахерскую и возвращался оттуда с синими изрезанными щеками. Но уже к вечеру синева сменялась черной щетиной, а на следующий день Устин Захарович приобретал свой обычный вид. Наконец ему это надоело, и в ответ на очередное напоминание об инспекторе он раздосадованно отмахнулся:
— Я не дивчина, ему меня не целовать…
В действиях Устина Захаровича не было никакого расчета. Увидев развалившуюся гору кроватей и растерявшихся ребятишек, он не мог не помочь: как же можно терпеть непорядок? Не в порядке была калитка, а кто мог ее починить, если тут одни женщины да малыши? Он починил. Но еще раньше он приметил, что колеса у телеги не смазаны, и на следующий день пришел, чтобы их смазать. Непорядки обнаруживались один за другим, и один за другим Устин Захарович их устранял. Делал он это не для того, чтобы заработать деньги или заслужить благодарность, а потому, что его работа уже кончилась, тут же была другая; а когда руки и голова заняты делом, не одолевают думки и легче ждать. Ждал он давно и уже устал ждать.
Сначала он ждал вестей от сына, ушедшего в армию в первый день войны. Вместо письма пришла «похоронная». Устин Захарович остановился посреди двора, а сноха закричала не своим голосом и бросилась в хату.
Устин Захарович посмотрел вслед Фроське-почтальонше, торопившейся уйти подальше от двора, в который она принесла горе, потоптался на одном месте, зачем-то пошел к сараю, потом вернулся и сел на завалинке.
— Вот, значит, как… — сказал он, глядя на тополь у перелаза.
Тополь он посадил, когда женился и поставил хату. Тополь был еще молодой, когда Андрейка влез на него и сломал большую ветку. Устин Захарович стащил его вниз и отодрал. Тополь уже большой и вытянулся, как свечка. И Андрей вырос. Тополь остался, а Андрея нет… Был, был маленький, а потом сразу, вдруг, стал большой, догнал по росту самого Устина Захаровича, а может, и перегнал бы… В голове Устина Захаровича скользили легкие, пустые мысли, но внутри шевелилось что-то твердое, угловатое, и он думал легкие, пустые мысли, чтобы не стронуть, не шелохнуть то твердое, угловатое, от которого становилось все нестерпимее… Вот старуха не дожила… Как бы она теперь?.. Вон Галька как голосит… "Старается, — неприязненно подумал Устин Захарович, — чтобы слышали, как она убивается… Покричит, покричит и отойдет. А потом забудет…"
Он знал, что несправедливо думает о снохе, но нарочно себя растравлял, бередил притихшее после рождения внуков недоверие к ней.
Ему всегда казалось, что Андрею под стать самая лучшая дивчина на селе. А эта что? Только и всего, что хохотала громче всех да песни пела. Ну и ничего, работящая… Пожалуй, она и была на селе самой лучшей дивчиной, но Устину Захаровичу казалось, что Андрей достоин еще лучшей.
Вот она осталась, а Андрея нет… Ей что? У нее все горе криком выйдет. А вот он как?.. Но об этом думать было нельзя — твердое и угловатое начинало шевелиться, и он опять думал о чем-нибудь другом, не таком страшном. Вон Юхимов сынок получил ранение и лежит в госпитале. Может, пока
выздоровеет, разобьют немцев, он и вернется.Ну, без руки, — без руки жить можно. А может, и рука останется… Как же это так? Он вот есть, а Андрея нет… И теперь голоси не голоси, а его не будет…
Среди воплей Гальки ему послышались другие звуки. Он тяжело поднялся и пошел в избу. Галька билась в углу на лавке, а годовалый Сашко и двухлетний Васько сидели на кровати и, не сводя с матери вытаращенных от ужаса глаз, орали уже надорванными голосами. Сыны Андреевы, внуки!..
— Годи! — грохнул Устин Захарович кулаком об стол. — Детей уморить хочешь?!
Галька испуганно вскинулась, перестала голосить. Свекор никогда прежде на нее не кричал. Она бросилась к детям и, обливаясь слезами, начала успокаивать.
Внуки! Сыны Андреевы… Ради них надо было стерпеть всё. И Устин Захарович стерпел. Он не проронил ни слезинки, даже наедине с собой не затрясся в беззвучном мужском горе. Оно окаменело в нем, не вышло наружу, только стал он еще суровее и молчаливее.
Ночью во двор МТФ, где дежурил Устин Захарович на случай, если налетят фашисты и набросают зажигалок, прискакал Иван Романович, председатель, приказал выводить скот и гнать на шлях — в случае, немцы прорвутся, чтобы им не достался.
Устин Захарович вместе с двумя доярками гнал встревоженное, ревущее стадо по ночной степи и оглядывался. Сзади небо пламенело далеким рокочущим заревом. Устину Захаровичу казалось, что оно растет все выше и выше, подползает к селу, где остались Галька и внуки.
Вернуться за ними уже не довелось. Фронт оказался за спиной, скот нужно было гнать почти без роздыха. Почерневший, словно обуглившийся от зноя, усталости и горя, Устин Захарович гнал скот на восток, все дальше уходя от опасности и все ближе подходя к границе своего терпения.
Оно оборвалось под Ульяновском. Сдав скот в совхоз, Устин Захарович ушел в армию. По возрасту он не годился в строевые — его зачислили ездовым.
Падали лошади, ломались повозки, а он все вез и вез нескончаемый груз войны. И все время ждал, когда какая-нибудь случайность забросит его поближе к родному селу. Случайность не подвернулась. И он опять ждал.
Только в Штеттине выпустил он наконец из рук вожжи войсковой упряжки и сел в поезд с демобилизованными первого срока. В райцентре на вокзале к нему бросился усатый солдат без погон. Левый рукав его гимнастерки был аккуратно подвернут и пристегнут булавкой.
— Устым!.. — закричал солдат, и только тогда Устин Захарович узнал в нем односельчанина Герасимчука. — Живой!
— Живой, — ответил Устин Захарович.
— А меня вот переполовинили! — с уже привычным ожесточением сказал Герасимчук и сплюнул.
Они отошли в сторонку от толпы, спросили друг друга о службе.
Оказалось, что Герасимчук отвоевался под Люблином.
— А как село наше? Иван Романович вернулся?
Герасимчук махнул рукой:
— Убит Иван Романович. А село — почитай, половина сгорела. Немцы спалили. Моя хата сгорела… — Герасимчук помялся и добавил: — И твоя.
— Ну, а… — начал и не кончил Устин Захарович.
Герасимчук полез в карман за папиросами, долго мучился, доставая папиросу одной рукой. Папироса сломалась. Он скомкал ее и, не глядя в лицо Устину Захаровичу, сказал:
— Нема их, Устым. Угнали гады. Многих угнали. И твою Гальку.
— С ребятами?
— С ребятами… Говорят, которые возвращаются. Может, и твои вернутся…
Они помолчали.
— Ну, бывай здоров! — сказал Устин Захарович, повернулся и отошел.
— Куда ты? Погоди! Может, попутная машина будет! — закричал Герасимчук.