Сиротская доля
Шрифт:
— Ну а почему же нам не отдать бы и Мартиньяна, моя милая? — спросил Бабинский.
— Ведь он один у нас, такой нежный и совершенно в особом положении.
— Правда, милочка, правда.
— И наконец, — прибавила Бабинская, — мне не хотелось бы, чтоб наш мальчик набрался у него этих манер… Мечислав дикий, пугливый, подозрительный — его нужно ободрить, отшлифовать.
— Да, да, отшлифовать, милочка, — сказал, вздохнув и думая о себе, Бабинский. — Я все еще жалею, что сам не совершенно отшлифован.
— Не обижай себя, — отвечала жена. — Правда, у родителей ты не мог приобрести светского лоска, ибо не каждому Бог допускает родиться в семействе, где эта светскость наследственна, но у тебя счастливый инстинкт и ты усвоил
— Но ведь ты так добра! — воскликнул расчувствовавшийся муж, целуя жене руку. — Я знаю, что всем тебе обязан.
Будучи в душе того же мнения, Бабинская ничего не ответила, а только прибавила:
— Мечислава надобно отдать в гимназию, это будет стоить денег, но делать нечего; лучше потратиться, нежели допустить опасное влияние на сына.
— Конечно, милочка, — отвечал послушный муж, — конечно
— При том же пан Петр обещал со своей стороны дать что-нибудь на воспитание сирот… Я из него вытяну…
— Пан Петр! — воскликнул, засмеявшись, Бабинский и выделывая на воздухе какую-то фигуру рукою. — Пан Петр!
— Что же касается Люси, она не будет нам в тягость.
— Милая, красивая девочка, — сказал муж, — пусть себе остается и воспитывается.
— Ну, милого-то и красивого в ней ничего нет, — прервала жена, — такая же кислая, как и братец. Посмотришь, когда вырастет, то подурнеет, потому что все-таки в ее жилах течет холопская кровь.
— Говорили, однако ж, что мать ее прельстила вашего брата красотой, — заметил Бабинский.
— Какая там была красота! — воскликнула с живостью пани. — Обыкновенная, мужицкая, никакого выражения, только и всего, что была молода, свежа и здорова… Потом, как говорили мне, так подурнела, что страшно было взглянуть на нее.
Муж не ответил, ибо не имел привычки спорить, но припомнил, что видел бедную женщину за несколько недель до смерти исхудалую, больную, но все еще необыкновенной красоты. Люся походила на нее, но в девочке тип стал еще краше, словно на ее личике отразилась материнская грусть, грусть, создающая ангелов и озаряющая лучами идеалы. Бабинский даже не смел признаться, что ребенок ему очень нравился.
Через несколько месяцев по прибытии сирот в Бабин, в доме начали уже громко поговаривать, что Мечислав поедет в Люблин, в гимназию. Весть эта сперва заставила мальчика призадуматься; он начал рассчитывать, что из этого могло выйти, поговорил с Орховскою и утешился. Ему только было грустно расстаться с сестрой, которую любил чрезмерно, но старушка успокоила его замечанием, что ведь он будет приезжать на каникулы и праздники, как уже обещано, а она сама останется при Люсе, чтоб той не было скучно.
— Таким образом, — шепнула Орховская, — ты в гимназии скорее научишься чему нужно и сможешь иметь свой кусок хлеба; тогда и Люсе будет лучше.
Мысль эта льстила пылкому воображению Мечислава, потому что он давно уже замыслил учиться прилежно, добиться независимости, перестать пользоваться благодеянием и как можно скорее высвободить сестру из-под родственной опеки. Им не было там плохо, может быть даже лучше, нежели, в убогом отцовском доме, но тем не менее часто чужой приют давал себя чувствовать.
Бабинская непомерно ворчала на Люсю под предлогом воспитания и приготовления к жизни. Насколько она была снисходительна к сыну, настолько сурова к сиротке. По ее теории следовало женщин воспитывать строже и заранее приучить к тому, что их неизбежно ожидало. Хотя она и не могла жаловаться на собственную судьбу, но не упускала случая жаловаться на подчиненность женщин, на деспотизм мужчин, на унижение слабейшей половины рода человеческого. Отличным поводом к необыкновенно суровому обращению с Люсей служило ей то, что девочка заранее усвоила робкий, молчаливый характер, почти скрытный, к чему имела наклонность от природы. Если она и жаловалась потихоньку и плакала, то разве на руках у старухи Орховской, которая ежедневно
утром и вечером пробиралась к ее двери для того, чтоб обнять свою паненку.Эта любовь старой домоправительницы и самопожертвование ее для детей сперва казались Бабинской временными; она предсказывала, что это продлится недолго… Но когда потом Орховская и год и другой не переставала приносить свою бедную и тихую жертву, пани Бабинская с некоторой досадой начала объяснять это иначе.
— Старуха непременно хочет казаться героиней, — говорила она, — для того, чтобы люди говорили о ней, как дескать она жертвует собою для детей. Может быть, она думает этим способом получить у меня место и втереться в дом. Но ведь я не люблю этих комедий. Она полагает, что я не знаю и не вижу ничего, и если думает, что растрогает меня, то сильно ошибается.
В сущности же, доброй Орховской и в голову не приходило ничего подобного, она слушалась только сердца, привязалась к детям… Родных у нее не было, и она пошла за ними. И жила себе мирно старушка, а кротостью, трудолюбием, домовитостью так умела задобрить своих хозяев, что они, привыкнув к ней за два года, считали ее своей родственницей и ни за что не отпустили бы ее.
Когда Мечиславу пришлось первый раз выезжать в гимназию и расставаться с сестрой, детей почти невозможно было оторвать друг от друга. Люся плакала, уцепившись за шею брата, у мальчика слезы навернулись на глазах, Бабинская говорила нетерпеливо:
— Довольно уж этих излишних нежностей.
Мартиньян тоже очень жалел товарища игр и прогулок, подарил ему все, что только имел возможность, провожал его верхом и захотел сам ехать с ним в гимназию — так ему грустно было расстаться с двоюродным братом. Мальчик, впервые предоставленный самому себе, молился и давал себе слово не допустить никому опередить его в учении, чтобы как можно скорее стать на ноги в жизни.
Быстро прошли эти годы ученья… Мечислав блистательно окончил гимназию, вырос, созрел, возмужал. В последние два года он мог уже содержать себя уроками без посторонней помощи, что и сделал, поблагодарив Бабинских за их благодеяния, и хотя учителя советовали ему остаться при гимназии, так как у него было много уроков, однако он уехал в университет. Два года уже он учился медицине, а через три надеялся заработать кусок хлеба себе и сестре. Он усердно трудился и так как при этом имел хорошие способности, то считался одним из наиболее перспективных студентов, так что профессора смотрели на него как на будущего товарища. Ему пророчили место адъюнкта, а впоследствии и кафедру по его специальности. Практика и подобное место сразу сулили до-; вольство. По-видимому, блистательная будущность развертывалась перед Мечиславом, который горячо добивался этого не столько, может быть, для себя, сколько для сестры.
В сущности, положение Люси в доме тетки было намного тяжелее, нежели положение свободного уже Мечислава. По мере того как девочка развивалась, росла, хорошела и обращала на себя взоры всех, тетка постепенно становилась с нею все суровее. Какое-то необъяснимое чувство зависти закрадывалось в сердце последней. Чужое дитя в ее собственном доме похищало привязанность всех и каждого, даже старика Бабинского. У Люси не было врага, не было даже равнодушных к ней — все любили сиротку. Бабинская не могла переносить ее присутствия. И не только хорошеньким личиком и грациозной красотой приобрела себе друзей и поклонников; но сердца всех влекли к ней скромность, кротость, терпеливость, ум и такт не по летам. В особенности умела она выносить беспрерывные нападения, ворчание и часто несправедливые упреки тетки, которой каждое малейшее обстоятельство служило поводом бранить несчастную Люсю. Пани Бабинская видела в ней упорство — источник всего зла, и каждое действие, каждое слово ее объясняла в дурную сторону. Люся сносила все это кротко, без жалобы, без ответа, выслушивая и даже извлекая пользу из этого немилосердного обращения тетки.