Сивцев Вражек
Шрифт:
– Говорить мне вам нечего. Вы - рабы, а тот, черный, что говорил против войны, может, и мерзавец, а он прав. К черту вашу войну! Григорий, вези меня отсюда!
Передний ряд расступился. Сестра милосердия оставила ручку кресла. В задних рядах не расслышали, но закричали: "Правильно, верно, спасибо, господин офицер!" Господин с бородой объяснял своей жене: "Совсем больной человек, калека; разумеется, он озлоблен". И только один солдат с расстегнутым воротом гимнастерки, в восторге и задыхаясь, кричал:
– Получили вашей матери! Тоже теперь и они понимают, как ноги им окромсали. Хо! Вот так здорово!
И, вытянув из кармана горстку, принялся за семечки.
Веселого солдата звали Андрей Колчагин.
ДВОРНИК
Был октябрь бесснежен. Ночью подмерзало, днем таяло. Перед самым светом дворник выходил из калитки профессорского дворика со скребком и скошенной набок метлой. Мел долго, чисто и, уходя, смотрел недружелюбно на запущенный тротуар и на мостовую соседей. И думал о том, что со всеми этими свободами стал народ лентяй. На дворе свет, а улица не метена.
Зеленщик остановился на минуту поболтать со старым знакомым и земляком. Скрутили по собачьей ножке, покурили. Лошадь косилась на окна.
– Старый-то барин живет, ничего?
– Живет. Убивался, конечно, да попривык. Со внучкой легче. Без ей плохо бы было.
Зеленщик профессора знает хорошо. Знает лет двадцать. Это он и дворника им поставил, однодеревенца.
– На базаре разговоры,- сказал зеленщик, смотря в сторону.- Особенно солдат пришлый. Ружьев, говорят, нипочем не отдадим.- А в кого стрелять?
– В кого, говорят, приведется, в бар.- А потом что?
– А потом, говорит, войну навсегда прикончим и станем землю отымать.- Да ведь ты покончил свою войну, убег!
– Что ж, говорит, что убег. Нынче свобода! А вшей-то я даром, что ли, кормил?
– Народ темный,- сказал дворник.
– Это конечно, что темный. А сила в их есть, вон их сколько с вокзала тянется. И идут, и идут, и днем идут, и ночью идут. Поди, на фронте ничего не осталось. Пока до деревни дойдет - жить ему надо. Ну, их и мутят.
– Кто мутит-то?
– Ораторы у них. На каждой площади собрания. Чтобы буржуев уничтожили и чтобы всю власть. А он слушает да на ус мотает.
Лошадь опять покосилась на окна. Зеленщик дернул вожжой.
– Так я думаю, что миром не кончится это дело. Это кабы прежде, а нынче порядку некому наводить. И опять же с ружьем они.
– Наше дело сторона,- сказал дворник.
Зеленщик промолчал. Докурили. Попрощались до приятного. Тронулась телега на Арбатскую площадь.
Выглянуло было солнце зимнее, но в белом молоке исчезло. Хлопнуло несколько калиток на Сивцевом Вражке, запахло дымом. Зябко засунув руки в рукава солдатской шинели, прощелкал каблуками человек писарского вида, с картонной папкой под мышкой. Дворник долго смотрел ему вослед, туго думая, чья возьмет: барская ли сила или бунтарь, солдатчина. Пройдя в ворота, осмотрел и их: хотя починки и требуют, а простоять могут еще годы. Подумал:
– Сказать барину, хорошо бы какого пса завести, на случай воров. Много народу теперь шляется бездомного, а сторожат улицу плохо. Ему дежурить, а он спит либо пьян. И полиции нет. И вообще время не настоящее, тревожное.
Ушел в свой дворницкий флигель в большой задумчивости, с лицом строгим, монашеским. Печка разгорелась. Чай пить дворник ходил в кухню, к Дуняше.
И застучал по черной лестнице гвоздастыми, вечными сапогами.
Был одинокий, пожилой, ближе к старости. Хмурый. Ума тугого и прочного. Входя в кухню, крестился широким крестом, здоровался словами, за чай садился молча, разглаживая усы, чтоб
не мешали. И крошки хлеба собирал на ладонь, а как накопятся - в рот.– Как барин встанут, покличь меня, Дуня. Хочу насчет собаки поговорить.
– Нашто тебе собака? Еще ее кормить!
– На то собака, чтобы стерегла дом. Вон сейчас время какое.
– Ворота-то на запоре.
– Ворота... Этот запор по прежнему времени хорош был, а нынче и через ворота. Народ пришлый, того и гляди, залезут. А собака, она залает, и все же острастка. Ты, как проснется, покликай.
– Ладно, покликаю.
Допил вторую, перевернул чашку, усы вытер клетчатым платком.
– Дровец принести ль?
– На две печки. Столовую нынче не топим, и так жарко.
И опять затопал подковами новых сапог по кухонной лестнице.
– Эх, снегу все нет! А пора быть снегу.
На минуту в дворницкой душе промелькнула деревенская картинка: поля, пашни, лес - все под глубоким снегом. Чистый, не забитый полозьями, не мешанный с землей и навозом. Снег - друг, не пачкотня.
На минуту промелькнула,- и снова стала городской душа степенного дворника старого профессорского особняка на Сивцевом Вражке.
ЗАВИСТЬ
– Почему он не идет, Григорий?
– Придут еще, ваше благородие, час ранний.
– А как он доберется? Приведут?
– Сами найдут дорогу. Через два крыльца живут. Они и в лавочку, бывало, сами один ходят.
Поручик Каштанов, ослепший на войне, пришел только в девятом часу. Григорий, заслышав шаги и голос, вышел и довел слепого до стола Обрубка.
– Ну, где ты тут, друг Саша, пребываешь?
– Здесь, здравствуй.
И Стольников прибавил:
– Опять зря руку протягиваешь. Нечего мне тебе подать.
– Ладно. Оба мы хороши. Оба лучше.
И, дотянувшись на голос, похлопал Обрубка по плечу.
Сначала они молчали. Курили. Григорий поил чаем. Стольников был возбужден и не сводил глаз с приятеля: перед ним был человек, быть может, такой же несчастный, как и сам он (неужели это возможно!). Человек, не видящий мира, его красок, его влекущих очертаний. Стольников видит мир,- но не может обнять его. Каштанов может обнять мир,- но не видя, что и кого обнимать. В эту минуту "мир" казался Стольникову женщиной.
Для начала говорили не о себе, а о событиях, об общих друзьях по батарее. А когда Григорий ушел в свою комнату, скоро перевели разговор на свои бедствия,- и спеша, полушепотом, смущаясь, но и перебивая друг друга, соперничая размерами ужасного горя своего, высказывали друг другу все, что передумали поодиночке, в долгие ненужные дни одного, в вечную ночь другого.
Скороговоркой, хватая себя за виски и беспорядочно шаря руками, шептал слепой Каштанов:
– Вот ты говоришь - ноги, руки... а зачем они мне! Куда идти, что мне делать этими руками? Ты знаешь, Саша, ведь ничего нет, одна темнота, и звуки из темноты, голоса, шум, музыка, смех,- и всего этого, Саша, нет, только сны, а взаправду нет. Ты и дома и за окном видишь, тебя по улице возят, а для меня этого нет, одна ночь. Вот ты говорил: ноги свои чувствуешь. Я тоже свет чувствую - каким знал. Перед глазами дома, люди, женщины, так бы к ним и кинулся, а нет их, Саша, совсем нет, в ночи утонули. Когда я знаю, что темно, вечер - мне легче. А когда на лице чувствую солнце и греет оно,- вот когда, Саша, совсем невыносимо. Оно меня ласкает, а я его проклинаю за слабость его: почему не разгонит оно эту темноту вечную.