Сивцев Вражек
Шрифт:
А отец - и родной и чужой. Его Танюша совсем не помнила, он умер рано, ей не было еще и двух лет. Танюше было странно, что вот она - дочь молодого студента, который настоящим взрослым человеком даже и не был. Что и мать ее была тоже почти девочкой - это еще как-то понятно. Помнила она ее едва-едва, как бы по рассказам, а больше по ощущению матери, по потребности знать свою мать.
Мать, это - сама Танюша, жившая в прошлом. И звали мать тоже Татьяной. Когда Танюша переглядывала старый альбом, она подолгу и с интересом рассматривала черты отца. И порою думала, что вот, может быть, и она когда-нибудь встретит такого же человека, как мать встретила; такие бывают суженые. А другого суженого трудно себе представить. И по
Время, свесив пряди волос, листает альбом дальше. Маленькая девочка Таня растет, тянется, и вот она уже в белом гимназическом переднике. С этого момента уже начинается история, даты которой не забыты и сейчас. Пятый класс - уже недавнее прошлое. Старый альбом посвежел, и привели бы его страницы к сегодняшним дням, если бы не оборвались внезапно: все страницы заполнены.
На последней его странице мужской, совсем новый портрет человека, про которого говорят: "Это - один знакомый, очень симпатичный, не помню фамилии". Почему-то и кем-то портрет был вставлен в последнее окошечко да так и остался тут - первым звеном мира постороннего. Если карточку вынуть из рамки (ведь альбом семейный), то окошечко останется незанятым. И посторонний человек нечаянно остался в семье.
Тут Время улыбнулось:
– А разве бабушка - дедушке и мать - отцу не были раньше совсем посторонними и незнакомыми? Или Танюше - тот, кого она рано или поздно встретит.
Время попылило на листы альбома, поджелтило фотографию Танюшиной мамы, пообтерло слегка уголки кожаного переплета и оставило альбом лежать развернутым на той же странице.
Танюши нет дома. Она сегодня играет Баха в районном клубе на плохом и расстроенном пианино.
Перед этим товарищ Брауде говорил с эстрады речь о международном положении, а следующий номер - юмористические рассказы и раешник - прочтет популярный в рабочих клубах товарищ Смехачев,- псевдоним приват-доцента философии Алексея Дмитрича Астафьева.
Астафьев стоит около кулисы и слушает игру Танюши. На нем надет прорванный цилиндр, щеки натерты мелом, и нос слегка подкрашен. Самое появление его должно вызвать смех. По обыкновению, его заставят бисировать.
Есть псевдоним и у Танюши. По девичьей фамилии матери (милой девушки из альбома) она именуется в клубных афишах - товарищем Татьяной Горяевой, артисткой филармонии.
Смотря на ее белые проворные пальцы, Астафьев думает: "Как она серьезна, точно в заправском концерте. А они семечки лущат. Я за паек ломаюсь и тешу свою злость; а она за те же селедки приходит сюда и дарит душу свою. Вот какая девушка".
СУМЕРКИ
Вася Болтановский забежал, конечно, и сегодня, но ушел рано, до вечера. Он упрямо и старательно подготовлял свою поездку за продуктами в Тульскую губернию и подбирал "товар" для обмена. На Танюшину шелковую кофточку большая надежда: у профессора оказались старые, но отличные охотничьи сапоги - товар исключительный.
Вася принес букетик полевых цветов, тщедушный, но свеженький.
– Это, Танюша, вам. Угадайте, где нарвал.
– Вы были за городом?
– Нет.
– Ну, не знаю, где-нибудь в саду.
– Не угадаете. Вот лютик, а вот колокольчик. А это - смотрите - ржаной колос. А весь букет я нарвал на улицах Москвы! И у вас около забора сорвал травку. И в иных местах вся мостовая поросла.
Орнитолог внимательно исследовал каждый цветок и перещупал травку.
– Знаешь, Вася, этот букет стоит засушить. Это целая история, ты непременно сохрани. В музей нужно.
– Я, профессор, другой соберу; на окраинах можно хоть венки плести, там, в иных местах, совсем мостовая скрылась. А это я все в центре города, не выходя за Садовое кольцо. Это - Танюше
от верного рыцаря.Пока Танюша ставила букетик в воду, а Вася смотрел на ее руки, профессор долгим взглядом ласкал Васино лицо. Тот поймал взгляд.
– Что-то вы на меня смотрите, профессор.
– Смотрю. А ну, подойди.
Когда Вася Болтановский подошел, профессор, не вставая, обнял его за талию.
– Ну-ка, наклонись к старику, а я тебя поцелую. Правду ты сказал, Вася,- ты - рыцарь верный. И отца твоего любил, и тебя люблю.
Когда ушел Вася, Танюша с книгой заняла свое обычное место в углу дивана, орнитолог так же долго смотрел на любимую внучку.
– Танюша.
– Что, дедушка?
– Не подходит он тебе, рыцарь наш, Вася?
– Как не подходит, дедушка?
– Ну, в мужья, что ли. Вижу - не подходит. А жаль. И его жаль, и тебя жаль. Очень он тебя любит. Ты знаешь?
Танюша отложила книжку.
– Я знаю, дедушка. Я к нему очень хорошо отношусь. Вася отличный человек, и мы с ним большие друзья. Ну, а как вы говорите, то есть замуж за него, я, конечно, не вышла бы, дедушка.
– Я вижу.
– А разве вы, дедушка, хотели бы, чтобы я вышла замуж?
Старик, помолчавши, сказал:
– Выйти-то - все равно выйдешь. Рано не стоит, пожалуй. Вася, конечно, и молод для тебя, ведь вам лет-то почти одинаково.
– Я замуж не хочу, дедушка, мне с вами лучше всего жить.
– Ну, ну, там увидим.
Окна были открыты, воздух свеж, и тишиной окутало Сивцев Вражек. В глубоком покойном кресле, в котором много лет в сумерки отдыхала Аглая Дмитриевна, дремал теперь старый орнитолог, украсив грудь седой бородой. Танюша, не перевертывая страниц, не следя за строчками глазами, думала свое и слушала тишину.
Тихо было и в верхнем этаже, где жил с сестрой комендант Совдепа Колчагин, и за стеной - у чужих людей, и в подвальном помещении, где семья крыс обдумывала предстоящий ночной поход. Дремал весь старый профессорский особняк, вспоминая прошедшее, предугадывая будущее. Тикали-такали любимые часы профессора - стенные с кукушкой.
На давно не чищенных булыжных мостовых Москвы сначала боязливым зеленым глазком, после смелее - прорастала зеленая травка; в канавках и у длинных заборов она росла увереннее, и рядом с крапивой хитрил желтый глазок цветка. Если бы не было такого же упрямца и дикого мечтателя - человека, который тоже хотел остаться жить во что бы то ни стало, тоже прорастать жалким телом на камнях города,- травка победила бы камень, проточила бы его, украсила, увела бы жилое и быт в историю, зазеленила бы ее страницы забвеньем и добротою сказки.
На часы сумерек в домах замерла беспокойная жизнь, а воробьи и ласточки давно уже спали в гнездах и в чердачных просветах. Зоркий глаз задернули пологом синеватого, покойного века.
Особняк профессора за последний, за страшный год посерел, постарел, поблек. Днем еще бодрился, а к ночи тяжко оседал, горбился, постанывал скрепами балок и штукатуркой.
Жалко старого, в нем был уют, спокойная радость, годами наросшее довольство! Но и устало старое, нужен ему покой и уход в вечность. Киркой и машиной уберут булыжник, зальют землю асфальтом, выложат торцом, на месте умерших и снесенных домиков с колоннами, старых гнезд с добрым домовым, старых стен, свидетелей прожитого,- выведут стены новые больших новых домов, с удобствами, с комфортом. На долгие годы трава уйдет в поля - ждать, пока перевернется и эта страничка, пока обветшает лак, сегодня свежий, перезреет и осыплется мысль,- и снова в трещинах каменного города появится прах и влага для смешливого и упрямого полевого лютика. Может быть, тогда трава забвенья победит, как победила она Акрополь и римский Форум, как победила, погребла, вместе с памятью, многое, о чем не знают и не узнают археологи. А может быть, опять - на малые часы в веках - прокричит о своей победе человек.