Сияние
Шрифт:
— Какое отношение Бах имеет к твоим любовницам?
Торстейдн пренебрежительно взглянул на отца:
— А ты сам никогда не сползаешь в ассоциации?
Наконец учебный год кончился, и на следующий же день Торстейдн заехал за мной. Настроение у меня было паршивое, о кузенах я знать ничего не знал, о дядиных разглагольствованиях насчет органов думал без удовольствия, родного отца просто не узнавал.
«Лендровер» Торстейдн припарковал на Скальдастигюр. Вошел в дом, обозрел мой багаж, но, по-моему, вряд ли видел его. В большой комнате извлек из папиросной бумаги два яблока, протянул нам:
— Ешьте. Лучшие яблоки на свете.
Мы оба дрожали, но откусили
— Н-да-а.
— А что, совсем недурственно, — сказал отец.
Этого оказалось достаточно, чтобы Торстейдн разразился тирадой, которая явно была ему необходима для хорошего самочувствия:
— Недурственно! Ничего вы не смыслите в яблоках. «Филиппа» вызревает зимой, но хранится до весны, яблок лучше этих просто не бывает.
Помрачнев, он обиженно сел в кресло, вытянул длинные ноги, меж тем как я складывал в рюкзак кой-какие книги.
— Я простой исландец, Торстейдн, — сказал отец. — Яблоки, конечно, необычные, ничего другого я сказать не могу. Ты всегда рассуждаешь так, будто в мире существует некая абсолютная иерархия. Будто, к примеру, Бетховен более велик, чем Моцарт.
— Так оно и есть.
— Ладно, ладно, Торстейдн, Бетховен более велик, чем Моцарт, раз тебе так хочется. Кофе выпьешь на дорожку?
— Ты сам не знаешь, о чем говоришь. Ведь не имеешь в виду ни то ни другое. Завтра, чего доброго, возьмешь да и скажешь, что Шуберт более велик, чем Бах. Шуберт!
— Я его имя не называл.
— Но хотел назвать. Я тебе вот что скажу, Халлдоур: Шуберт был человеком одной идеи. Одной! Полифонией он так и не овладел. Вкрадчивые мелодии… салонный музыкант… богемный…
— Вот как. Но ведь Шуман писал…
— Шуман был душевнобольной. Этот кофе я пить не могу, в нем нет крепости.
— Пьетюр, ступай свари дяде Торстейдну кофе покрепче.
— Я не хочу кофе.
— Пьетюр, делай, как я сказал.
— Я же говорю: не надо мне кофе. Удивительно, ты никогда не слушаешь, что я говорю. Шуберт! Да-да, не о таком возвращении домой человек мечтает. Ни тебе радости, ни уважения. Шуберт! Всё, пора ехать, парень.
— Меня зовут Пьетюр.
— Да-да, Пьетюр, — сказал он, будто это имя принадлежало совершенно постороннему человеку.
~~~
Я ненавижу фуги. На них требуется чересчур много воздуха, а толку чуть. Да и мехи я качал далеко не виртуозу, хотя по его разговорам можно было подумать, будто он именно таков:
— Я вот что тебе скажу, парень: когда люди начали жаждать в музыке чувства и страсти, идеалом звучания стал оркестр, а орган, этот король музыкальных инструментов, с его целомудренным, беспристрастным звуком, отошел в тень. Но он вернется, верно, парень?
— Меня зовут Пьетюр.
Нетопленые придорожные часовенки. Запинающийся, возбужденный, занудливый голос:
— Эпоха величия органа. Орган, за который мы ратуем, необходимо путем перестройки звучания освободить от оков оркестровых звуков. Он должен стать инструментом, ценность которого заключена вовсе не в массовом скоплении голосов.
— Да уж.
— Всякому понятно, что никакой мощи не добьешься, если просто добавишь к несчетным оттенкам средней громкости несколько голосов большого напора, а затем попытаешься создать органу мнимое великолепие с помощью звонких наименований вроде «ликующая радость» или «tuba mirabilis» [48] . Орган — он не от мира сего. Он отрешен от человеческого, от субъективных влияний. Бесчувствен, если угодно.
48
Дивная труба ( лат.) — один
из органных регистров.— Ясное дело. Понятно всякому, кто хоть раз бывал на албанской кондитерской фабрике при полном солнечном затмении.
Торстейдн даже ухом не повел. Объехал несколько упавших на дорогу камней, очутился в опасной близости от обрыва к фьорду, но комментировать такое было ему глубоко чуждо.
— Ты, наверное, знаешь, что Ламаше писал об эгоцентрической религиозной музыке старшего поколения и о драматургии «Dies irae» [49] для исполинского оркестра. В «Послании к холерической атональности» он отмечает, что искусством слишком долго пользовались не по назначению, как своеобразным клапаном для выпуска всяческого душевного чада. Вышвырните из церквей все эти резные органы, которые пыжатся, и стонут, и привлекают внимание. Если вы утомлены вещами, чересчур близкими плоти, тогда ступайте к исповеднику или кричите об этом у кромки морского прибоя, но не впутывайте в церковную музыку. — И без всякого перехода: — Твой отец ни капельки не разбирается в органах.
49
«День гнева» ( лат.) — одна из частей «Реквиема», католической заупокойной мессы.
С кем же Торстейдн постоянно ссорился? С отцом, конечно, хотя были и другие персонажи; его челюсти работали без передышки, внутри у него разыгрывался спектакль, причем отнюдь не комедийный. Когда возле Брейдамеркюрсандюр мы вылезли из машины пописать, он продолжал тарахтеть про какого-то Альберта Швейцера, который мечтал вернуться от современного фабричного органа, одержимого бесом изобретательства, к органу подлинному, звучному.
И все же в этих краях побывало некое божество и зачаровало их: перед нами, мерцая зеленью недвижимой поверхности, были они — айсберги, ледяные горы. Инсталляция, возникшая за многие тысячелетия. Розовые, холодно-синие, огромные. То похожие на башни, то на людей, то плоские. Чего ждут ледяные горы? Что они делают с тем, кто на них смотрит?
— Ну чем не сказка, Торстейдн?
Он застегнул «молнию» и устремил взгляд вдаль, в сторону ледника Ватнайёкюдль:
— Красиво? А как же, ясное дело, потрясающе.
~~~
Там, далеко на Ватнайёкюдле, стоит Лаура. Высокая — до неба, черные волосы на фоне синевы, золотисто-коричневые оттенки виолончели на снежной белизне. Сейсмологические приборы на леднике. Она — заземленный контакт Вселенной, через нее струится музыка, хотя она стоит подле своего инструмента и всматривается в меня поверх ледяных гор и недвижных вод.
— Ты слышишь их? — говорит она. — Подземные звуки? Земля никогда не молчит.
Я качаю головой.
— Наверно, у тебя не такой слух, как у меня. Это звуки на грани безмолвия, едва внятные шепоты бытия — я пытаюсь сыграть их, они — моя ночная серенада.
— Почему тебе пришлось умереть?
— Потому что я хочу слышать больше. Все больше и больше подземных шепотов.
— Но ты умираешь, уходишь от меня.
— Чтобы ты никогда меня не забыл.
— Ты склонялась надо мной, когда я спал, так, как склонялись другие женщины?
— Да, склонялась.
Торстейдн обрывает наш разговор, из автомобиля. Всегда ужасно больно, когда тебя зовут обратно, в чужую реальность. От его зова Лаура тает, остается только ледник, облако в вышине да безмолвие ледяных гор.
— Ты знал мою маму, Торстейдн?
— Да. — Он поворачивает ключ зажигания и задним ходом выезжает на дорогу. — Я был женат на ней.
— Что ты сказал?