Сизиф
Шрифт:
— Куда я пойду? Мое место здесь, с тобой. Теперь мой черед тешить тебя воспоминаниями. Или если хочешь, я расскажу тебе о трехголовом Кербере, ледяном Коките и огненном Флегетоне.
Меропа оторвалась от окна и взглянула на мужа. Его глаза светились радостью. Плеяда по-прежнему не видела смысла в своем пребывании на земле и во дворце, где вот уже третий день по-хозяйски гулял ветер, но вдруг поняла, что горевать ей больше не о чем. Неуверенно улыбнувшись в ответ, она повторила:
— Ничего нет в доме…
— Ничего нам и не понадобится, — отвечал ей Сизиф. — Мне нужно только обнять тебя, коснуться губами твоих губ и глаз. Я взял бы тебя на руки, но, боюсь, даже это мне больше не под силу.
Юноша, сидевший в дальнем углу спальни, положив стопу одной ноги
Все потерял смертный, получивший некогда солидный довесок к своему земному сроку, сумевший затем овладеть незавидным положением, поставить себя в нужную позицию и в удобный момент возглавить царство, приобретший значительное богатство, а незадолго до кончины вознесшийся во владения духов благодаря ловкому обращению с ангелом смерти. Все пошло прахом, и даже слава его оказалась попорченной, хотя ничто в этой дурной славе не соответствовало правде.
Умея и самого мудрого обвести вокруг пальца, Гермес отнюдь не ради тщеславия демонстрировал людям свое могущество. Он засвечивал им путеводный маяк, указывая, куда нужно стремиться человеку. И мало в чем преуспели бы люди без этой способности вести счет и учет таким вещам, на которые внимания не обращал ни обыкновенный мозг, ни даже простиравшееся за его пределы всеведение богов. Тут-то как раз не было никакого волшебства. Неожиданными причуды Гермеса казались только ленивым умам, не желавшим трудиться над своим совершенством, полагавшимся в этой убогой жизни лишь на редкие озарения, быстро выдыхавшиеся. Этих бог удивлял немало.
Не было ему равных в неодухотворенной, не сбиваемой с толку пристрастиями и потому безграничной изощренности. И никому из людей и богов не бывало в иные минуты так скучно. О, какая скука владела в это утро мальчиком, бесцельно и беззвучно барабанившим своей золотой палочкой по ножке кресла в коринфском дворце. Но был бессмертным духом Гермес. Он не мог отчаяться и махнуть рукой на вечное свое предназначение. А посему не свойственны были ему ни мстительность, ни злорадство.
Прозорливости его с избытком хватало на то, чтобы оценить неуместность житья бывшей плеяды в отсутствие Сизифа, ради которого ею и было предпринято снисхождение. Ей не было пути обратно в созвездие сестер, как не было пути назад ничему и никому, однажды возникшему, но оставить ее в живых было бы сущей бессмыслицей, тем более что и вдовье горе она уже испытала в полную силу. Вот только это и выгадал в конце концов бестолковый смертный — право уйти из жизни вместе со своей половиной. Что ж, это было в меру хитро, с этим можно было согласиться.
Стремительный, как мысль, и никуда не спешивший бог остановил короткие взмахи жезла и откинулся в кресле, положив инструмент жизни и смерти себе на колени. Он ждал, когда глубокий сон окончательно впитает в себя последние удерживавшие в жизни видения, мысли и чувства обессилевших душ.
Во сне Сизиф и Меропа были вместе. Они навещали Ферсандера и Алма в Фокиде, следили, как побеждают на ристалище в спартанском палестре Главк и Орнитион, заглядывали во двор его отчего дома в Эолии, и все это время Сизиф убеждал жену, что жить стоило, что они еще вернутся во все эти места и побывают во многих других и что в конце концов им непременно станет известным, зачем им все это дается.
Печаль Незримого о неудаче еще одного из созданий его неисчерпаемой мудрости была так же велика, как и Его доброта. Но он и не заблуждался в том, какие усилия нужны, чтобы не только постичь истину, а пропитать ею каждую пору недолговечного человеческого естества.
На всемогуществе Создателя лежала метафизическая тень небытия. Она не была настоящей угрозой, ибо не существовало
ничего, что могло бы отменить Бога. Он и был всем. Но помыслить о таком было все-таки возможно, и возможность эта висела в вечности дамокловым мечом.Ее не преодолеть было в едином безначальном бытии, где вопрос решался мгновенно и окончательно и где в случае неблагополучного решения оставалось только ничто,о котором сказать больше нечего. Но его можно было решить иначе в опыте дольней схватки со временем, для которой и потребовалось Создателю Его другое Я, схваченное материальной формой, обреченное погибнуть и наделенное волей всем этим пренебречь во имя жертвенной любви, опрокидывая таким образом власть небытия.
Этой твари все нужно было испытать, накапливая по зерну — не Его — свою, человеческую, мудрость, чтобы, все познав, совершить выбор. Он был отнюдь не предопределен, что и доказывало все длящееся и длящееся чередование бесчисленных поколений. И хотя риск был ничтожным, как риск самоубийства для здорового человека, обзаведшегося смертоносным оружием, Создатель рисковал остаться без ответной жертвы.
Дело осложнялось тем, что каждый из них оказывался наделенным умеренной частицей Его света, был смущен желанием совершенства, которое упорно путал с идеей завершенности, спешил дотошно узнавать не только то, что таилось в созданном вместе с ним мире, но и то, что находилось вне его пределов и что нельзя было охватить умом, пусть и высочайше организованным для земного существования. Самые сильные могли этой завершенности достичь, так и не поняв, что у нее и смерти — одна природа, что они изменяли Вечности, предпочтя ей простую бесконечность временных свершений. Такие являлись в преддверие Вечности бесполезными, потерянными для нее душами, и требовалось бережно освобождать их от обольщения, чтобы вернуть им жажду истинного знания, которая вновь вела их к горькой, опасной, конечной земной судьбе. Свободные и просветленные, они вновь проникались любовью к творению и готовы были еще раз переступить порог различения, из-за пределов добра и зла ступить в царство судьбы, природы и алгоритма. Но тяжек был этот страшный, нисколько не легче смерти, переход, хотя и приблизительно, но недаром названный «грехом». И в облеченном плотью духе тускнело просветление, а любовь к Творцу ослабевала до неистовой, но переменчивой земной любви.
Человек забывал.
Начинало течь медленное время, и каждый день он ждал несчастья, не зная, как с ним справиться, не угодив в сети иллюзорного совершенства. Всеми силами души он тянулся к запредельным мирам, теперь уже их полагая спасением и высшей целью. Наиболее умудренным эти взмахи маятника представлялись основой мироздания, непостижимой мудростью Часовщика. И еще предстояло человеку убедиться в том, что никакого Часовщика нет, что маяту можно остановить безо всякого ущерба для мысли, что в полной тишине и неподвижности приоткрывается истинная загадка бытия и его отсутствия. Но убедить себя в этом он должен был сам, к чему и двигался на ощупь, оступаясь и нанося себе глубокие раны.
Вот и этому сыну земли предстояло нести любовное наказание, каким-нибудь жестоким образом усваивая мертвящую природу бесконечности, пагубность стремления к завершенности и его ничтожную цену, с завистью наблюдая, как мир движется дальше. Запуталась и его небесная шалунья-подруга, которой тоже придется рассыпаться в звездную пыль. Нет, однако, силы, способной помешать этим пылинкам вновь отыскивать своими лучами грани Сизифова камня. И будет казаться ему, что камень становится легче.
Полный любви и сострадания к ним Незримый печалился, но не терял надежды.
13
Мне осталось лишь ответить на вопрос, возможно, обеспокоивший некоторых из вас: кто такой Артур и какова его дальнейшая судьба? К сожалению, я не смогу этого сделать в полной мере, так как здесь кончаются права, и без того не слишком охотно предоставленные мне автором рукописи и действующим лицом вышеизложенной истории. Все, что мне позволено сообщить, сводится к следующему.
Артур — это, разумеется, не настоящее его имя — по завершении своего труда пришел к категорическому решению о невозможности для него использовать рукопись в каких-либо иных целях, чем те, которых он, как ему думается, достиг в процессе работы над ней.