Скачка
Шрифт:
Он проснулся и удивился сну, потом вспомнил: именно эту мысль он сам высказывал Кате, когда лежал в госпитале и неизвестно было, поднимется ли он вообще, а Катя не отходила от его постели, как на нее ни ворчали врачи. Он знал, почему ему приснилось такое: ведь его вторая встреча с Катей и случилась на дороге. Она шла по лужам в кирзовых сапогах, с «сидором» за плечами, а он гнал на свой командный пункт, потому что через полтора часа должно было начаться наступление. Он думал о нем, высчитывал, все ли у них в дивизии готово. И все же он увидел ее. «Виллис» чуть не окатил Катю с ног до головы, и она крикнула: «Да что вы, поаккуратней не можете!» Тогда он тронул за руку шофера, и тот мгновенно остановился. Он ведь сразу узнал эту самую телефонистку Крылову, которая заставила его ползти на брюхе к передовым траншеям, он и фамилию вспомнил мгновенно, рассмеялся, спросил:
—
— Я в Москву, товарищ генерал. Отвоевалась.
— Из госпиталя, что ли?
— Ну!
— Ну да ну! — засмеялся он.— Салазки гну. Полезай в машину. Воевать поедем.
Воевать так воевать, — рассмеялась и она.
Адъютант отворил дверцу, помог ей забраться в машину. Найдин обернулся и увидел совсем близко ее лицо, побледневшее, но открытое, обращенное в бесхитростности к нему, и сразу смутился, потому как не ожидал такого доверчивого, точно у ребенка, взгляда, а он-то знал, как туго женщине на войне, как грубеют они здесь, как все им становится нипочем, но у этой и лихость была какая-то девичья. Он видывал раньше в заводском поселке таких, что покрепче пацанов лазили по заборам, плавали в студеной воде туда, куда не каждый из добрых мужиков доберется.
— Тебя сильно зацепило? — спросил он.
— Не так, чтобы очень. Навылет ногу пробило, но ни кость, ни связки не задело. Ну, и осколочек в подреберье. Говорят, с ним жить можно.
— Ну, так живи. Побудешь у меня на командном? Ты ведь по связи молодец.
— Ну, если вы просите. Другому бы отказала, а вам...
— Откуда же ты знаешь, какой я?
— Знаю,— сказала она уверенно.— Видела и слышала.
Он не обращал внимания ни на адъютанта, ни на шофера, да они и не существовали сейчас — только она, с серыми открытыми глазами и мягкой улыбкой на губах. Они ехали лесом, мрачным и влажным, на дороге валялись раздавленные еловые ветви, среди деревьев шло мельтешение, кое-где горели костры, артиллеристы возились подле орудий, а впереди урчал, охал и стонал передний край, словно корчился в ожидании неминуемой схватки. Он подумал: вот через час с небольшим рвать немецкую оборону, все для этого готово. Но его что-то мучило еще ночью, все казалось — надо двигать главные силы не на станцию, а на городок, что северо-западней, а сейчас ясно увидел: нет, все правильно, и начальник штаба прав, и командиры полков. Надо ударить по станции, отрезать ее от городка, а его обойти слева, и один полк с танками кинуть к реке, тогда городок окажется в кольце, так и потерь будет меньше, намного меньше. Он обрадовался, что сомнения его развеялись, и сразу пришла твердая убежденность в удаче.
Они прибыли на командный — его соорудили на холме, с которого хорошо проглядывались поле, влажное после дождей, траншеи, в туманной дали под низким серым небом крохотная станция, а правее — острый шпиль городского собора. Едва он вошел в просторную ячейку, забранную бревнами, где стояли две стереотрубы и был сооружен деревянный столик для карты, то забыл о Кате, обо всем на свете забыл. Теперь надо было ждать команды из корпуса, а перед тем проверить готовность. Он никогда не кричал по телефону и терпеть не мог, когда это делал кто-нибудь из подчиненных или стоящих над ним. Он свято верил, что только спокойный, без всякой нервной взвинченности тон может верно донести мысль командира. Крик — свидетельство неуверенности, а она сразу передается подчиненным и может обернуться трагедией. Настоящий бой возможен, когда нет и малой доли колебаний, все должно быть устремлено на главное, тогда и неожиданности — а их не избежать — не застанут врасплох. Он забыл о Кате, погрузился во все то, что происходило: гул артподготовки, бесконечные доклады. Он почти не отрывался от стереотрубы, все нервные нити боя завязывались в единый узел в его душе. Да, он забыл о Кате, но потом ему казалось — все время чувствовал ее рядом с собой, даже, скорее всего, она была частью его самого, и потому так споро двигалось дело, и уже через два часа окружение городка завершилось, два полка двинулись дальше, все набирая и набирая темп, а к вечеру прошли километров пятнадцать, пока не уперлись в новую оборону.
И снова они ехали в «виллисе», Катя сидела в нем вместе с адъютантом, их привезли в каменную мызу — тут определили штаб дивизии.
Сколько он ни пытался вспомнить, как очутился с ней после ужина в комнате, где стояла старинная деревянная мебель, широкая кровать с резными амурчиками, так и не смог, и Катю спрашивал, но и она объяснить не могла. Это было как наваждение, он, еще разгоряченный удачей боя, кинулся к ней, целовал яростно, и она обнимала его, и, когда все свершилось, пришла
трезвость, он ахнул от удивления:— Да ты что?.. Девка?
— Ага,— сказала она и улыбнулась.— Была.
Она сидела, стыдливо загородившись от него желтой простынью, но смотрела прямо, безбоязненно, и он засмущался ее взгляда.
— Да как же это так? — растерянно проговорил он.
— А так,— ответила она, и в словах ее прозвучал вызов.
— Так что же ты?..
— Это вы про что?
А он и сам не знал, про что, уж очень давно у него не было женщины, жил, как монах, знал, другие командиры заводили себе временных жен, так и называлось — ППЖ, что значило: походно-полевая жена,— в слово это вкладывали разный смысл, кто уважительный, а кто и презрительный. Всякая жизнь была на войне.
— Вы отвернитесь,— сказала она.— Я сейчас... Там ванна, кажется,— кивнула она на дверь.
Он отвернулся, слышал, как она босиком прошла по полу, как тихо скрипнула дверь, и сделалось ему неловко, нехорошо, будто обидел ребенка, непоправимо обидел. Он еще помнил ее гладкое, покрытое мягким пушком тело, хрупкое, с вмятиной от раны на ноге, помнил свежесть ее дыхания и подумал странно: «Да она же мне сейчас родная». Он не слышал, как она вернулась, как шмыгнула под одеяло, и, когда обернулся к ней, словно пытаясь защитить от чего-то, крепко прижал, снова поцеловал, она в ответ ласково провела по его щеке.
— Что же ты со мной пошла, дурочка?
— Понравились, и пошла. Давно понравились, не сегодня. Я про вас многое знаю.
— Откуда же?
— Да ведь по дивизии говорят. Ну, и сама видела... Это вы меня не замечали.
— Ну, почему же? Тогда, на командном пункте, заметил.
— Это опять же я вас заметила,— засмеялась она.
— Ты сколько на войне?
— Полтора годика.
— Как же тебя мужики-то обошли?
— А меня боятся,— просто сказала она.— Знают: если силой, то я и убить могу... А так... Ну, никто мне не пришелся. Сама не знаю — почему. У меня и в школе так было. Меня мальчишки боялись.
Дом содрогнулся от сильного разрыва, зазвенели разбитые стекла, за окнами надрывно кричали, потом еще раз ударило, и с потолка посыпалась известка. Катя даже не вздрогнула, лежала у него под рукой, ласково терлась щекой о его плечо. За окном ругались, кричали, может быть, кто-нибудь и заглядывал в их комнату, но потревожить не посмел, да ему наплевать было на все. Взбаламученный, взъерошенный войною осенний мир, погибающий под грохотом моторов, буксующих в темноте на разбитых дорогах, весь этот мир с походными кухнями, танками, самоходками, пехотой, укрывшийся плащ-палатками от дождя, окружал их, не боявшихся никакой угрозы смерти, а так как она бушевала вокруг, беспорядочно разворачивая землю, охватывая пламенем дома, вонзаясь раскаленными осколками в человеческие тела, близость двоих, так странно и неожиданно нашедших друг друга, становилась еще острее.
Когда рассветало, она поцеловала его и сказала:
— Ну, вот, и кончилось все... Мне домой надо.
— Кто же тебя отпустит?
— А меня ведь списали... Долечиваться буду в Москве, потом — учиться.
— Ты ничего не поняла, дурочка,— сказал он.— Мы сегодня поженились. А разве жена может бросить мужа?
Она осталась с ним, она была всегда рядом, и хоть в той жизни не виделось просвета, спать и то приходилось иногда два-три часа, а все же находилось время — бог весть откуда оно бралось, — чтобы поболтать с Катей. Ему всегда было с ней интересно, а говорила она более всего о любви. Это сейчас может показаться странным, но ему нравилось, как она говорила: любовь всегда делает ставку на будущее— это, мол, не однажды данное, а то, что способно творить. Слепое преклонение — это не любовь, а рабство, оно даже может быть добровольным, но все равно останется рабством, а любовь строит, вернее, из нее созидают грядущее — потому-то один всегда может даже пожертвовать собой ради другого во имя еще одной жизни, что возникнет, как творение их любви, утверждающей бескорыстное единение. Он уже не помнит сейчас ее слов, повторяемых не раз, а только мысли, которые они выражали, помнит, потому что все, что она говорила, подкрепилось ее судьбой.
Она вовсе не была покорной женой, и, если ей иногда что-нибудь взбредало в голову, переупрямить ее было нельзя. Он это быстро понял, и, если она говорила: «Я сегодня с тобой», — а ему нужно было проскочить на передний край, на наблюдательный пункт какого-нибудь батальона, потому что он любил все увидеть своими глазами, он не перечил ей, соглашался, и она моталась за ним, хотя зима в Прибалтике стояла гнилая, часто шел снег с дождем. Он знал: ее разъезды с ним не всем нравились, но старался этого не замечать.