Скачка
Шрифт:
Зигмунд Янович все говорил четко, Фетев не сводил с него блекло-голубых глаз, кое-что записывал и, когда Зигмунд Янович закончил, сказал:
— Не беспокойтесь. Все сделаю.
— А я не сомневаюсь.
Он на самом деле знал: Фетев сделает все быстро и хорошо, и когда они прощались, вздохнул: «Ах какой работник! Прекрасный работник, а сволочь. Жаль».
Потом был звонок в Третьяков Найдину, старик накинулся на него:
— Ну что, носатый бородавочник, выкусил? Я тебя по совести просил, а ты расфырчался, как замшелый законник. Теперь вот работай...
Лось слушал Петра Петровича, улыбаясь, знал: ругань Найдина — выражение дружелюбия...
Зигмунду Яновичу казалось, что после всего этого он уснет, принял снотворное, но сон не шел. Он намаялся в постели и сел к окну слушать ночной плеск дождя. Завтра же вызовет помощника, отдаст ему документы, велит срочно направить в прокуратуру республики... «Ну и что?» — подумал он и снова представил могучие бумажные курганы, возвышающиеся в
Все-таки дочка Найдина что-то сдвинула в нем, только он еще не способен разобраться, что же именно. Но надо разобраться, надо... Было ведь время, когда работа казалась ему радостью бытия. Это происходило в шестидесятые, он был уже не мальчиком, а взбудоражился, совсем как юнец. Ему думалось: все его подпирают, все готовы помочь в поисках истины, поисках справедливых начал. Да и сколько сил, сколько тяжкого труда потрачено на пересмотр различных дел, но главным было не это, а желание повернуть людей к изначальности замысла, направленного к добру и всеобщей справедливости. Казалось, после тех мартовских дней тридцатилетней давности, когда мир содрогнулся от потери, обернувшейся обретением человечности и свободы, все пойдет путем справедливости, и жизнь вокруг была сплошным доказательством, что правду невозможно убить, она очень живуча, и приходит час, когда она наново открывается людям... Ох, как же он тогда работал, как работал!
А что потом? Зажился на этом свете, устал? Да к черту все это! Ну, конечно, постарел, устал, но ведь не ушел, да и сейчас не может уйти. А кто может? Да, вокруг него старики, вроде мало их осталось, а все же... Вот и Первый. Его Зигмунд Янович поначалу вообще не принял: тяжелое лицо с низким лбом, старомодная прическа «полубокс», он и сейчас ей не изменил, маленькие глаза в глубоких впадинах, имевшие свойство то скрываться под надбровными дугами, то внезапно сверкать тонкими ножевыми лучиками. Лось не помнил улыбки Первого, может быть, тот вообще не умел улыбаться. Когда Первый радовался, то лицо его делалось мягче. Он держался всегда особняком, никого к себе близко не подпускал, был молчалив, но не груб, на обсуждениях никого не обрывал, давал высказаться до конца.
Первый появился в обкоме, когда Лось уже был прокурором области, и ему сразу показалось — с этим человеком, прибывшим сюда из Москвы, он не сработается, слишком тот круто взял, пытаясь подмять всех под себя. На бюро Первый решительно бросил: «А вот этим займется прокурор», но Зигмунд Янович ответил: «Нет, я этим заниматься не буду». Все затихли, ждали гневной реакции. А речь шла о промыслах в колхозах, кое-кто усмотрел в этом незаконные действия, но Лось побывал в хозяйствах, убедился: тем колхозам, что занимались промыслами, иначе нельзя, им не подняться, они в долгах как в шелках, да и промыслы — дело нужное для области. Все это он выложил. Тогда взвился Второй: мол, прокурор либеральничает, играет в добряка, а сути экономической не понимает. Первый поморщился, сказал: «Все товарищ Лось понимает. И доказал... Будем думать об этих колхозах». Потом было еще много такого, когда Первый принимал позиции прокурора, и Лось понял: тот старается быть объективным... Эх, какая же у них была область! И промышленность они подняли, и колхозы одно время расцвели. А потом все начало буксовать, заводы стали давать сбои, оборудование у них старело, от министерств помощи никакой, а из деревень потек народ на стройки... Ветшало хозяйство, и все происходило на глазах, из магазинов стали исчезать товары, денег все меньше и меньше шло на благоустройство деревень и городов, а преступность росла... Хозяйственники финтили, приписывали, облапошивали друг друга. Во главе хозяйств возникали бойкие людишки, умеющие громко говорить на собраниях... Медленно, как песок, утекало все, чем славны были прежде; в круговерти повседневной и не замечалось, как все ветшало. Лось даже не уловил момента, когда движение останови лось и все стало затягиваться ряской, а оглянувшись, ощутил — он уже постарел и устал. Может, и Первый устал? Потому так молчит на заседаниях, только хмурится? Область ни плохая ни хорошая, держится на плаву — и ладно, и появилось это словечко — стабильность, в него вкладывали особый смысл: не надо перемен, если они начнутся, люди, привыкшие к своим местам, могут покинуть их, а все себя считали важными и нужными... Стабильность, стабильность, стабильность! Пусть будет всегда так, как есть. А он — Зигмунд Янович Лось — стар, болен, хватается то за одно, то за другое, суета сует. Да и к чему стремиться? Более ведь в жизни ничего не дано,
только финал маячит впереди, добрести бы до него достойно... Вот началось было дело на мясокомбинате, но приехал к нему Второй, сказал: не раздувай, Зигмунд Янович, зачем позорить область, сами справимся, турнем директора. Турнули и посадили на молокозавод, а дело утонуло... Да мало ли о чем просили в обкоме, и он соглашался. И в самом деле — области и так худо, с трудом выколачивают деньги и фонды то на одно, то на другое, а если возникнет громкое дело, известное на весь Союз, то всегда могут ткнуть в него пальцем, сказать: как же вам давать-то, коль у вас все это разворовывается, наведите у себя порядок, тогда и дадим, и оставайся область без фондов... Стабильность!.. Вот что случилось. Ведь Фетева ему порекомендовал Второй. Как же тяжко все это перебирать в уме! Но жизнь свою обратным ходом не пустишь.Он уснул в кресле подле раскрытого окна, а проснулся с тяжелой болью в боку, надо было снова вызывать врача. Он позвонил в поликлинику, потом помощнику. Тот появился, когда над Зигмундом Яновичем хлопотали врачи. Однако же Лось попросил их выйти на минутку, передал пакет помощнику, наказал: пусть вылетит сегодня в Москву, попадет к заму, фамилия которого указана на конверте, а устно скажет: мол, Зигмунд Янович его просит заняться всем этим лично, никому не передоверять, в этого зама, своего старого знакомого, Лось верит. Помощник пообещал, что все так и сделает. Зигмунд Янович почувствовал тяжелую тошноту...
5
Шли дожди, потом выпал первый снег, укрыл вершины хмурых сопок.
Комнатенка за классом еще хранила следы прежнего жильца; была она хмурой, узкой и сыроватой, но все не барак, и койка, а не нары — учитель входил э некое элитарное звено колонии. Майор оказался прав: хлеб этот нелегок, потому как на занятиях собирались люди с трехклассным образованием, а если и с семилеткой, то полные тупицы. Все они считали занятия чем-то вроде роздыха, и плевать им было, что учителю необходимо вдолбить им в головы хотя бы начальные знания, ведь к концу года будет комиссия, и, если обнаружится, что Антон их ничему не научил, с него спросится. Держать этих людей в повиновении и заставлять считать и писать стоило трудов, но все же у него был морской опыт. На первых же занятиях он пересадил по-новому своих учеников, чтобы быть гарантированным от внезапной драки или еще чего-нибудь такого.
Он считал — ему повезло. Отлежался после приступа, не попал в больничку, сделался учителем, жить можно. А главное, у него оставалось время на раздумье, можно было не спеша перебрать все события, происшедшие с ним, заново. В первые дни он более всего думал о Потеряеве. Он помнил этого здорового мужика с детства, как и многих заводских. Ведь Антон пошел на подсобное не случайно, предлагали совхоз, но он знал — не потянет, еще не готов к такому, даже окончив курсы, а вот в подсобном мог поднабраться опыта. Началось, конечно же, с неприятности. Разделывали быка для столовой, и тут явился шофер Селиванов, для него был готов пакет с вырезкой. Антон это увидел, поинтересовался: .для кого? Ему объяснили — так давно повелось, директору посылаем, ну, иногда и главному инженеру. «Ну что же»,— сказал Антон, взял пакет, поехал к Потеряеву, вошел к нему с Селивановым, положил пакет перед директором.
— Послушай, Александр Серафимович, ты Селиванова за этим посылал?
Потеряев посмотрел на мясо и внезапно покраснел. Было даже странно видеть, чтобы такой здоровый мужик мог краснеть как мальчишка, но он тут же опомнился, кивнул Селиванову:
— Выйди.
Шофер покорно закрыл за собой дверь. Потеряев встал, одернул куртенку, которую, кажется, не снимал никогда, прошелся по кабинету, заложив руки за спину.
— Не я, конечно, посылал. Жена. Но не в том суть... Вина моя.
Антон спокойно наблюдал его и так же спокойно сказал:
— У нас, Александр Серафимович, хозрасчетное хозяйство. Мы договаривались твердо: ни грамма на сторону. Все идет рабочим и инженерам, в первую очередь в столовые горячих цехов, потом в ларьки «Кулинария». Там везде рабочий контроль...
— Да что ты мне об этом! — вспыхнул Потеряев.— Я ведь тебя сам просил.
Тут Антон чуть не рассмеялся: а ведь странная создалась ситуация. То, на чем настаивал Потеряев, он сам же и перечеркивал, пусть по мелочи, пусть под влиянием жены. Ведь когда Антон шел к нему, Потеряев говорил: до подсобного руки не доходили, а надо рабочих как следует кормить, город снабжается плохо. И просил: ни куска городским чинушам, важно, чтобы рабочий завода знал — это все для него, тогда он еще больше свое место ценить будет.
— Ну ладно,— вздохнул Антон и шагнул было к двери.
— Погоди,— попросил Потеряев.— Ты это,— он указал на мясо, будто то была какая-то пакость,— забери. Больше такого не повторится...
Антон взял мясо, сказал:
— Знаешь, Александр Серафимович, на пароходе капитан со всеми офицерами в кают-компании обедает. Это издавна на торговом флоте. Может, и нам кают-компанию соорудить? А то ведь нехорошо, когда тебе из столовой сюда отдельный обед несут.
— На черта мне твоя кают-компания! — разозлился Потеряев.— Буду в общую ходить. Да заодно узнаю, как ты народ кормишь.