Сказание о синей мухе
Шрифт:
— Да? Когда же она выйдет на экран?
— Это другой вопрос. В припадке вдохновения я увлекся и на пленке произвел слишком много колбасы, сосисок, сарделек; но, говорят, что публика может начать скандалить, станет в очередь перед экраном — ну, сами знаете, что из этого получится. Так что пока ее решили не выпускать на экран.
— О, Боже мой, — внезапно опечаленная и помолодевшая, как березка в мае, сказала Розалия. — Я люблю всё красивое, но даже самая красивая ложь безобразна.
— Ты слишком умна, Розита, — сказал Амчеславский, — так ты можешь испортить себе жизнь красавицы, признанной
Розалия его не слушала. Я смотрел на нее с восхищением. И все вокруг показалось мне окрашенным геморроидальным цветом Моисея Загса. Тень, падавшая от него на жену, поглощала ее красоту, как ночной сумрак, обесцвечивающий самые яркие цветы. Я посмотрел с ненавистью на Загса, Амчеславского и свое отражение в зеркале. И не осмелился больше взглянуть на Розалию — ведь она принадлежала этим грязным скотам. И вся земля принадлежала им. — Я пришел не вовремя, час мой еще не пробил, но не кричите — я ухожу от вас, ухожу навсегда.
Работали в жилотделе, как во всех учреждениях, усердно.
Я тогда понял великий секрет — как можно проделывать множество разных манипуляций с утра до ночи и заставлять еще десятки тысяч людей суетиться, безвозвратно тратить на эту суетню миллиарды рабочих часов, не только не делая чего-нибудь полезного или хотя бы осмысленного, а принося один вред и муки людям.
То, что происходило в нашем жилотделе, повторялось на всей русской земле в десятках тысяч таких же грязных и заплеванных канцелярий.
Тысячи людей ежедневно осаждали нашу контору. Они добивались одного — жить в человеческих условиях. Уже слишком долго, целые десятилетия прожили они в условиях нечеловеческих, спали вповалку, задыхались от нечистых испарений. Семья в пять человек обычно занимала площадь в семь-восемь метров. Они могли рассчитывать на двадцать, но для этого им надо было ходить в наши благоугодные заведения восемь-десять лет — клянчить, умолять, проклинать, падать в обморок, закатывать истерики, ругаться на чем свет стоит. Приносить сотни заявлений, справок, ходатайств, врачебных удостоверений… Наша задача, как и всех двадцати миллионов советских служащих, заключалась в одном — тянуть возможно дольше, давать неопределенные обещания, никому и ничему не верить, требовать бесконечное количество справок, уличать, проверять, контролировать.
Краснобрюхов меня поучал:
— Ты — первоначальная единица, первично проверяешь заявителей. Розалия Загс как старший инспектор проверяет тебя. Юрист контролирует вас обоих. Потом вас проверяю я и моих два заместителя. Меня проверяют, — он стал загибать пальцы, — инспектор райсовета, р-р-р-аз, инспектор райкома — д-д-два, зампредрайсовета Иван Соловей — т-т-три, сам пред Мосолкин — ч-ч-четыре, потом несть числа — работники госжилуправления, Моссовета, Госконтроля, комиссии Верховного совета, прокуроры, инспектора государственной безопасности — и так без конца.
— Все проверяют, а что же делают?
— Чудак! Делать-то нам всем нечего. Выписать ордера — дело плевое. Наша уборщица могла бы с этим справиться, не нарушив, притом, справедливости, потому что она уже знает всю очередь наизусть, у многих детей крестила, один парень даже хотел на ней жениться, несмотря на то, что ей пятьдесят лет, надеясь
на протекцию, но она отказалась за него выйти — больно зашибает. А жилплощади — чуть. Была бы жилплощадь, а мы никому не нужны. Лучше бы мы все пошли дома строить.— Конечно, — обрадовался я.
Краснобрюхов устало махнул рукой:
— Эх ты, морская романтика. Это же не серьезно. Кто пойдет? Никто не хочет строить, все хотят бездельничать. Даже и строители сами работают — не бей лежачего. Посмотри на стройки нашего района. Ребята наши ездили в Америку и говорят, что там дом, большой, строят три-четыре месяца, а у нас — пять лет, и не потому, что не умеют, а потому, что… Ну, и так далее. Но ты, пожалуй, скажешь, что вся советская власть — скопище бездельников?
— Скажу.
— Ну, брат, не нам с тобой учить советскую власть.
— А кому учить?
— Ученого учить… ты попробуй докажи, что он не ученый. Сами с усами.
— А не с носом?
— Ну, иди, брат, работай, а то дофилософствуешься.
И я работал.
Требовал бумажки. Побольше бумажек!
Люди, приходившие ко мне, толпились в узком коридорчике сиротливые, несчастные, подавленные тысячами тонн невыносимой свинцовой печали. Их глаза, отрешенные от мира, глядели на меня, как на Монблан, и, казалось, говорили: — Ну, как же тебя сдвинуть?
Они прятали свою ненависть, как женщины прячут скомканные носовые платки, мокрые от слез. Чужие жизни, непостижимые для меня, накатывались на мою душу, как морские валы, неся гальку и водоросли, которые били, облапливали меня. Я воочию увидел, как самое страшное чудовище пожирает людей, я видел, как сочится их кровь, я видел, как дымятся их разорванные сердца, и как один из миллиона зубов жевал их, не в силах остановиться — ведь я — зуб, крепко сидевший в челюсти чудовища на положенном месте. Оставалась одна надежда, что чудовище начнет пожирать самого себя… Но когда это будет? Мир мне казался огромным кладбищем, куда живые пришли для окончательной расправы. Они стояли в очереди с пяти часов утра, хотя мы начинали работать в десять. Стояли, чтоб услышать от Краснобрюхова:
— Всё, гражданин. Где я вам возьму жилплощадь?
И они уходили, поднимались из нашего полуподвала в мрак и слякоть ночи: — Граждане и гражданочки, не смейте унывать и жаловаться, пишите заявления, принесите справки из любого учреждения, там их вам выдадут, что вы счастливо прожили многие годы, иначе…
Кажется я один думал еще, пытался что-то обобщать. Другие не смели. Вот она — жизнь! В полуподвале райжилотдела происходил финал мировой трагедии, бушевали неистовые страсти, в дыму и копоти мелькали пленительные глаза Розалии, она улыбалась, и для этого стоило жить.
Мне хотелось кому-то отомстить, но у меня не было никаких шансов. И я смиренно просил прощения у человечества за то, что не могу его спасти.
«Вкушая, вкусил мало сладости, и се аз умираю…»
Но воскресенье — день не рабочий, так что я не воскресну. Все учреждения закрыты, я даже не знаю, кто мне выдаст патент на бессмертие. Я утешался тем потом, что понедельник — тяжелый день, в такой день спасать людей не стоит, они, пожалуй, и сами не рискнут спасаться в тяжелый день, а другие дни тоже казались неподходящими…