Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сказания и повести о Куликовской битве
Шрифт:

Третий пример — сравнение Олега Рязанского со Святополком и в пространной летописной повести и в «Сказании». Имя «Святополк» как символическое обозначение предателя и изменника было настолько распространено в древнерусской письменности, что уподобление ему — общее место огромного числа древнерусских литературных памятников. Правда, в обоих произведениях совпадает определение Святополка «новый»: автор «Сказания», сообщив, что Олег Рязанский начал торопить Мамая — «Подвизайся, царю, скорее к Руси», восклицает: «Нын же сего Олга оканнаго новаго Святоплъка нареку» (с. 28); в пространной летописной повести Дмитрий Донской, «увдавъ лесть лукаваго Олга», говорит: «Не азъ почал кровь проливатп крестьяньскую, но онъ, Святополкъ новый» (с. 18). Как видим, контекст в обоих случаях совершенно разный и совпадение эпитета «новый» может быть чисто случайным. Если все же признать, что в данном случае между обоими текстами наблюдается текстуальная связь, то это никак не свидетельствует о первичности пространной летописной повести, скорее наоборот. Дело в том, что в «Сказании» Олег Рязанский сам сравнивает себя со Святополком; узнав о решении Дмитрия пойти на Мамая, он в покаянной речи говорит: «.. по-жреть мя земля жыва, аки Святоплъка» (с. 35).

Параллели этому в летописной повести нет вообще.

Четвертый пример (пятый по общему счету) — слова в обоих произведениях о том, что у Дмитрия Донского три противника. Данный пример вообще не может свидетельствовать о зависимости одного текста от другого, так как это — отражение реальной ситуации. У московского князя действительно было три противника: Мамай, литовский князь и Олег Рязанский, о чем с самого начала много говорится и в «Сказании» и в летописной повести. Контекст же, в котором упоминается о трех врагах Дмитрия Донского в обоих произведениях, совершенно различный. В пространной летописной повести автор, сообщив о переходе Дмитрия Ивановича через Дон, восклицает: «О, како не убояся, ни усум-няся толика множества народа ратных? Ибо въсташа на нь три земли, три рати: первое — тотарьскаа, второе — литовьскаа, третьее — рязанъ-скаа» (с. 20). В «Сказании» Олег Рязанский, узнав от своих бояр, что Дмитрий выступает против Мамая, спрашивает их: «Откуду убо ему помощь сиа прииде, яко противу трех насъ въоружися?» (с. 35).

Два заключительных примера, по общему счету второй и шестой, наиболее существенны, так как если признать текстуальную взаимосвязь между ними, то тогда действительно будет больше оснований говорить о зависимости «Сказания» от пространной летописной повести. Дело в том, что в этих двух случаях в пространной летописной повести — заимствования из постороннего источника, апокрифического «Слова на рождество Христово». Поэтому на данных примерах следует остановиться подробнее.

В пространной летописной повести и в «Сказании о Мамаевом побоище» Мамай сравнивается с ехидной. М. А. Салмина полагает, что это сравнение могло быть заимствовано «Сказанием» только из пространной летописной повести. С этим нельзя согласиться. Образ ехидны как самого* зловредного существа широко встречается в древнерусской книжности, о ехидне имелась специальная статья в таком популярном у древнерусских книжников источнике всевозможных сравнений и уподоблений, как «Физиолог». Поэтому сравнить Мамая с ехидной авторы обоих произведений могли независимо друг от друга, а текстуальной зависимости в двух отрывках, где упоминается ехидна, нет. В «Сказании» Мамай пошел на Русь, «акы левъ ревый пыхаа, акы неутолимая ехыдна гневом дыша» (с. 26). В пространной летописной повести ехидна упоминается в обличительной тираде Дмитрия Донского: «Что есть великое свйрьпьство Мамаево? Аки нкаа ехидна прискающе пришедше от нкиа пустыни» (с. 19).

Второй из этих двух последних примеров (шестой по общему счету) таков:

Летописная повесть «Сказание»

… и слышано бысть сиречь высо- Слышах землю плачущуся надвое:

кыих Рахиль же есть рыдание крепко: едина бо сь страна, аки н-каа жена,

плачющися чад своихъ и великим ры- напрасно плачущися о чадх своихь.

даниемь, въздыханиемь… Да кто уже (с. 40). не плачется женъ онх рыданиа и гор-каго их плача… (с. 19).

Рассматривая эту параллель и сравнение Мамая с ехидной, М. А. Салмина пишет: «Предположение о появлении этих чтений в памятниках независимо одно от другого следует исключить. Как эти чтения появились в „Сказании44, объяснить трудно. Между тем в „Летописной повести" образ ехидны и описание скорби „жены44 по „чадом своим44 имели своим источником, как указала В. П. Адрианова-Перетц, апокрифическое „Слово на рождество Христово о пришествии волхвов44. И в „Сказании44 эти чтения появились, по-видимому, уже под влиянием Летописной повести».

То, что Мамай мог сравниваться с ехидной в одном произведении независимо от другого, как мне представляется, не подлежит сомнению. Остановимся теперь на описании скорби «жены» по «чадом своим». В пространной летописной повести после сообщения о переправе великого князя через Оку говорится о туге и плаче в Москве и во всех русских землях, когда там узнали об этом. Далее этот мотив развивается вставкой из «Слова на рождество Христово» — «и слышано бысть…». В «Сказании о Мамаевом побоище» приведенный выше отрывок о плаче земли обозначает следующее: в ночь накануне боя великий князь с воеводой Дмитрием Волынцем выезжает в поле, и Дмитрий Волынец «испытывает приметы» — гадает, чем окончится битва. Он ложится на землю и, «приниче к земли десным ухом на долгъ час», прислушивается. Встав, Волынец горестно вздыхает и лишь после долгих уговоров великого князя сообщает ему, что он слышал два плача земли: «… едина бо сь страна, аки нйкаа жена, напрасно плачущися о чад-х своихь еллиньскым гласом, другаа же страна, аки нйкаа девица, единою възопи велми плачевным гласом, аки в свирель нкую, жалостно слышать велми» (с. 40). Перед нами цельный, самостоятельный поэтический образ, в котором обе его части тесно связаны. Почему же мы должны искать источник лишь нескольких слов, означающих определенное конкретное действие («плачущися о чадех своих») и входящих в одну из частей этого цельного поэтического пассажа, в каком-то другом тексте? В одном случае (в летописной повести) — риторический, заимствованный образ, в другом — глубоко лиричный, оригинальный. Сопоставляя совпадающие словосочетания в двух произведениях в широком смысловом и стилистическом контексте, в который входят эти словосочетания, мы убеждаемся, что у нас нет оснований видеть в данном случае зависимость текста «Сказания» от пространной летописной повести. Перед нами чисто формальное, случайное совпадение отдельных слов в близких по ситуации (плач), но совершенно разных по смыслу и содержанию отрывках текста.

Все шесть рассмотренных примеров не могут являться свидетельством текстуальной зависимости «Сказания» от пространной летописной повести. Я бы сказал более того: все они свидетельствуют как раз о другом, а именно о том, что непосредственной

текстуальной связи между «Сказанием» и пространной летописной повестью нет, несмотря на бесспорное совпадение во многом обоих произведений. Если бы автор одного из этих памятников обращался к тексту другого как к своему источнику, то в столь больших по объему текстах, какими являются «Сказание» и пространная летописная повесть, непременно имелись бы значительные текстуальные совпадения. О том, что это должно было быть именно так, свидетельствуют вставки в «Сказание» из «Задонщины»: мы без труда обнаруживаем значительные по объему и близкие по тексту совпадения между «Сказанием» и «Задонщиной». Когда же мы сравниваем «Сказание» с пространной летописной повестью, то поражает почти полное отсутствие текстуальных совпадений между этими произведениями при бесспорной общей близости между ними. В этой связи заслуживают особого внимания высказывания А. А. Шахматова о характере взаимоотношений памятников Куликовского цикла.

А. А. Шахматов отмечал близость «Сказания» и летописной повести, но он же, завершая свой отзыв на труд С. К. Шамбинаго, писал, что тому «не удалось доказать ни влияния Летописной повести на Поведание Со-фония («Задонщину», — JI. Д.), ни также происхождения Сказания из Повестй».223 Именно отсутствие текстуальных совпадений между «Сказанием» и пространной летописной повестью привело А. А. Шахматова к заключению, что «дошедшие до нас произведения, посвященные Мамаеву побоищу, не могут быть сведены к одному общему типу, к одному родоначальнику, в виде той или иной повести».224

А. А. Шахматов писал: «Куликовская битва вызвала появление нескольких произведений: мы указывали на Летописную Повесть, официальную реляцию и Слово о Мамаевом побоище. Дальнейшая история сюжета состояла в эволюции не одного какого-либо из этих произведений, а во взаимном их влиянии, с одной стороны, и самостоятельном развитии Летописной Повести и Слова, с другой».225 «Слово о Мамаевом побоище», по предположению А. А. Шахматова, — еще одно поэтическое произведение о Куликовской битве, до нас не дошедшее. По гипотезе А. А. Шахматова, к этому «Слову» обращались и автор «Задонщины», и автор «Сказания». Как считал А. А. Шахматов, «Слово» в целом было близко к «Сказанию», «на нем основывается большая часть Сказания».226 Гипотеза А. А. Шахматова подтверждений не нашла и, по существу, принята не была. Однако уже сам факт выдвижения этой гипотезы таким ученым, как А. А. Шахматов, заслуживает самого пристального внимания. Текстологические наблюдения, сделанные над памятниками Куликовского цикла уже после работы А. А. Шахматова, все больше подтверждают сложность взаимоотношений между памятниками, посвященными Мамаеву побоищу. И, может быть, гипотеза А. А. Шахматова была несправедливо забыта, и, лишь пользуясь ею, можно будет удовлетворительно объяснить всю сложность текстологических соотношений этих произведений древнерусской литературы.

«Сказание о Мамаевом побоище» А. А. Шахматов датировал первой четвертью XVI в., но основной источник «Сказания» — гипотетическое «Слово о Мамаевом побоище», по его мнению, было создано не позже конца XIV в. Независимо от того, признаем мы или нет существование «Слова о Мамаевом побоище», характер текстологических соотношений «Сказания» и пространной летописной повести таков, что мы, не имея возможности непосредственно возводить «Сказание» к пространной летописной повести или же пространную летописную повесть к «Сказанию», должны признать, что оба произведения пользовались каким-то общим источником или несколькими общими источниками, которые наиболее полно отразились в «Сказании». И у нас есть основания утверждать, что в большинстве подробностей и деталей «Сказания» исторического характера, не имеющих соответствий в пространной летописной повести, перед нами не поздние домыслы, а отражение фактов, не зафиксированных другими источниками.

«Сказание о Мамаевом побоище» — книжно-риторическое произведение и по всему характеру своему и по стилю, это произведение с ярко выраженной церковно-религпозной окраской. Но было бы неверно только в этом видеть характерные признаки данного памятника древнерусской литературы. Если бы «Сказанию» были присущи только эти черты, оно не пользовалось бы такой популярностью у древнерусских читателей и не вызывало бы к себе такого интереса у читателей нашего времени. Книжная риторика, характеризующая исключительно высокое литературное мастерство автора произведения, не заслоняет реальных подробностей великой битвы, решившей судьбу русского народа. Эти реальные подробности излагаются увлекательно, сюжетный характер произведения заставляет читателя сопереживать тому, о чем он читает в «Сказании», с волнением следить за развертывающимися перед ним событиями. Наряду с многочисленными молитвами, цитатами и примерами из книг священного писания, наряду с морализирующими рассуждениями автора, в «Сказании» немало поэтических картин, эпических в своей основе эпизодов, заимствований из поэтической «Задонщины», метафор, эпитетов и сравнений, уходящих своими корнями в устное народное творчество. И книжно-риторическая и поэтическая стихии в «Сказании» предстают не в механическом соединении, а в тесном переплетении, что делает «Сказание» одним из интереснейших литературных памятников Древней Руси.

В соответствии с древнерусским литературным этикетом, требовавшим изображения каждого персонажа как идеального представителя своего класса или сословия, изображаются в «Сказании» и главный герой— великий князь московский Дмитрий Иванович, и все остальные участники событий 1380 г. Дмитрий Донской рисуется как смиренный христианин, прежде всего помышляющий о боге. Этим автор хочет не только подчеркнуть христианскую добродетель своего героя, но и показать его морально-этическое превосходство над врагами — над возгордившимся и вознесшимся в своих помыслах Мамаем, над изменниками Олегом Рязанским и Ольгердом Литовским. Но, и это автор прекрасно знал и понимал, не смиренномудрие и молитвы обеспечили победу Дмитрия Донского, а его государственная мудрость и воинский талант. И автор «Сказания» подробно описывает все действия великого князя, сумевшего сплотить вокруг себя русских князей, организовать большое и сильное войско, принять такие решения, которые привели к победе.

Поделиться с друзьями: