«Скажи мне, что ты меня любишь…» Письма к Марлен Дитрих
Шрифт:
Любимая! А сколько надо возместить мне! Чем ты, собственно, так уж отличалась от вечной сестры милосердия? Как ты ждала самой малой малости от них, как ты ухаживала за ними, на что только ни была готова ради них! Как, собрав воедино всю чудодейственную, прекрасную силу веры в успех, ты набрасывала на их хилые плечи парчовые одеяния, как ты их всех делала большими, чем они были на самом деле! О ты, все увеличивающая и укрупняющая! Ты пыталась силой любви вживить в них чувства, которыми они должны были обладать, чтобы быть с тобой только в дневное время! Мозг несобранный, воспринимающий и воспроизводящий ты сделала творческим, талантливость уступила место гениальности, хотя это качества, внутренне противоречащие друг другу, вместо плотоядного растения появилось плодоносящее дерево, ты отдавала и отдавала, но когда же ты получала? Они любили тебя, ну, допустим, — но кто помимо этого осыпал тебя благодеяниями или кто заставлял тебя накаляться добела, кто был хоть ненамного впереди тебя даже во время твоего самого высокого прыжка, пума? Разве ты не сама себя накаляла и разве не ты сама должна была поддерживать в себе это состояние постоянно или хотя бы короткое время, разве ты могла себе позволить упасть, блаженствуя, с закрытыми глазами, всякий
Я не желаю быть мудрым. Я был мудрым в двадцать лет, сейчас я забыл об этом, сейчас я одного возраста с тобой, а ты молода. Сердце разрывается, до чего ты молода, пума, ты даже не догадываешься, какая ты юная!
О, дикий шум вечного начала! Каждый день мне кажется, что еще вчера я нисколько не любил тебя, настолько более сильное и полное чувство овладевает мной; и каждый день я думаю, что сейчас не может быть никакого «Больше!», но завтра я тем не менее опять буду думать, что сегодня я тебя даже отдаленно не люблю так, как полюблю завтра, если завтра наступит сегодня.
Я был ото всего оторван много лет подряд, я позволял, чтобы меня носило и мотало где угодно, я был равнодушен, но устали не знал, я спал, но не было ничего такого, ради чего стоило бы бодрствовать, я попадал в опасные ситуации, но никогда не терял уверенности в себе, я унижал свое достоинство, но знал, что есть во мне нечто нерушимое и верное, на что я могу положиться, как на компас. Насколько надежным все это было внутри моего естества, видно из того, насколько сильно я унижался. Я был уверен, что стоит последовать толчку и появиться синему лучу, как все во мне снова сойдется и сольется, и чем дальше меня от этого уносило, тем больше мне это прибавляло; острие стрелки обязательно покажет на север, даже если на это потребуется какое-то время и обратный путь окажется долгим, и придется ко всему еще преодолеть несколько болот и речных стремнин, я все равно должен был добраться до нужного места, и вот я до него добрался. Ты была терпелива со мной, но и сам я никогда не боялся, я знал, что мне еще раз придется пройти через все, и знал еще, что гладким этому пути не бывать, я знал, что прожитые годы будут снова дергать и рвать меня, я смотрел им прямо в лицо и позволял дергать и рвать себя; иногда меня мог сбить с моего курса туман, и тогда приходилось выходить из машины и пережидать его, иногда доводилось перебираться через перевалы, да еще ночами, — но я знал, что окажусь в нужном месте — меня сдерживала мягкая синяя лента, да, наряду с компасом и моими руками еще и синяя лента, и двигался к цели я без спешки, я не торопился…
Любимая моя! Ты, для которой было уже много, если кто-то рядом умел смеяться, — я счастлив, потому что чувствую, что могу сделать счастливой тебя. Я не знаю, как мне сказать это иначе, это звучит высокопарно, но ты поймешь, о чем я говорю и что я под этим разумею. Я сижу здесь и пишу, а потом встаю и хожу туда-сюда по комнате и разговариваю с тобой, и двигаюсь я теперь иначе, чем прежде, я подтянутее, я молод, я смотрю на мои вещи и рукописи и понимаю, что только теперь в них появился смысл; вот я поставил пластинку, купленную в Жуан-ле-Пене, и мне вспомнились твоя бронзовая кожа, и Антиб, и теннисные корты, и бассейны, и лодка в Сен-Тропезе, да, все это вместе, и наши вечера в «Бастиде», и в «Ирисе», и тот самый первый вечер в Париже, когда, несомая ветром приключений, ты летела впереди нас, как красивый воздушный корабль, и хотела показать и дать нам, всем остальным, все, чем обладала сама, как в сказках Шехерезады. А твои песни? Мне все равно, пела ли ты их в тех же местах и перед другими, как передо мной, — я очень любил тебя в эти мгновенья, ибо то, что ты делала это неосознанно, и было той самой чудесной метаморфозой, когда небесная измена обращается в глубочайшее доверие и безграничную уверенность. Может быть, ты и с другим поступила бы точно так же — разве я не люблю ее, эту чудесную естественную беспечность, которая в Антибе подарила мне замечательное переживание: это когда я прошел мимо тебя, а ты меня не заметила?.. Но тебе, наверное, это далось без особой уверенности и безграничной веры в себя. Я видел, что я для тебя не то, что любой другой, и это было счастливым ощущением. А потом… как все переменилось: ты начала петь и, улетела от наших случайных спутников, ты вдруг запела для меня одного, и мы говорили друг с другом, а остальных словно и не было при этом, или они ничего не понимали, а мы смеялись и наслаждались нашим загадочным сложным счастьем, будучи среди иных прочих, но никого из них не замечая, мы раскалялись и мудрели; а потом, милая пума, от полноты счастья, что нашелся человек, который все это понимает, поддерживает, позволяет длиться и обо всем догадывается, ты совсем напилась…
Ах, небесное создание! Когда ты появилась в моем жилище и по-пумьи набросилась на меня, не зная, кому ты, собственно, с кем изменяешь, — ты всегда обманывала других со мной, мой ангел, ибо как ты могла обманывать меня, если я тебе позволял абсолютно все; какая ты была красивая и какая молодая, и насколько точно ты знала, где тебе самое место…
Будь ты всего лишь актрисой, все было бы просто, ибо корни актера плоско лежат под землей; иногда они находятся и над ней. Но твои корни разветвленнее и глубже; их происхождение совершенно иного рода. Поэтому и воздействуешь ты иначе. Виртуозность исполнения ни в коей мере не твой удел; у других это получается лучше, вот и предоставь это им — тебе надо потрясать и захватывать, причем путем самым сложным изо всех. Удивительно, но то, что для любого другого составляет несомненное преимущество, в твоем случае едва ли не недостаток: то, что ты красива. На этом-то они и споткнулись, что очень легко объяснимо: ведь достаточно дать в кадре твое изображение. Красота и личность, очарование и характер — странное дело, но когда присутствуют
оба эти качества, значительно повышаются требования к их носителю. Только очень большой или очень плохой режиссер способны удачно отобразить это. Джо, единожды разобравшись в твоем даровании, по сути дела, всего один раз добился успеха, и то на сравнительно ограниченном пространстве, ведь он показал только одну твою ипостась, но эту, правда, в совершенстве. Остальное пришло от тебя: двусмысленность, мерцание трагического в платоническом, а не в аристотелевском смысле. Но потом он был пленен тобой, в этом состоянии он есть и пребудет. В другом исполнении бойкая Лола осталась бы маленькой певичкой из кафешантана, и боюсь, что почти так оно и было задумано. А с тобой появилась поруганная человеческая Душа, хотя никто, собственно, не мог бы объяснить, где, кем и как. Это было твоей тайной. Причина в том, что ты была не только актрисой. Впоследствии все они постоянно искали эти возможности; но разве могло у них выйти что-то путное, если они постоянно искали это с помощью театральных приемов? Или даже с помощью муштровки. Но и то сомневаясь. Маленькая пума, что пригодно для тебя в жизни, то пригодится и в работе: тебе просто нужно дать волю, беги, мол, куда хочешь, и ты сама знала бы, что правильно, а что нет, и где твое место. А так они тебя запутывали и наверняка часто заставляли делать вещи, тебе ненавистные. Кстати, чтобы дать кому-то волю побегать всласть, надо иметь большое сердце и быть очень уверенным в себе. Обнаружить талант и поддержать его — это, конечно, уже заслуга; дать ему вырасти и, возможно, даже отпустить от себя (в самом узком смысле слова, потому что он вернется, но на такой риск никто не пойдет) — это нечто иное.Никто не берет себе пум в дом, чтобы вырастить из них домашних кошек. Здесь начинается то, что сродни…
Однако оставим это, милая. Хватит и того, что нам это известно. У нас нет больше времени для реминисценций. Но у нас нет больше времени и для безвольной жизни. При встрече мы поговорим об этом. Ты будешь со мной, и я обязан о тебе заботиться. До сих пор ты заботилась о других. А мы возьмем и изменим это. Тебе предстоит еще совершить нечто во имя себя и во имя богов, сотворивших тебя такой, какая ты есть. Ударить по сердцам так, чтобы перехватило дыхание. В фильмах это еще никому не удавалось в полной мере. И теперь дело за тобой. Я знаю это, потому что если ты не только актриса, то я не только писатель. Этот редкий род двойного дарования в большой опасности. Если такой человек промахнется, то, может случиться, он уже никогда ничего не добьется, как Джинджер Роджерс [41] (извини!). Но если попадет, то свалит людей с ног! Ты пума. Ты должна перепрыгнуть через них. Или выбить у них почву из-под ног.
41
Джинджер Роджерс (1911–1995) — американская актриса, певица и танцовщица. (Прим. ред.)
Как они всегда обгладывали твое чувство собственного достоинства, вместо того чтобы укреплять его! Потому что его в тебе заложено недостаточно — от природы. Как они тебя…
Ладно, замнем. Мне все равно, что ты была для них матерью, поварихой, ведьмой, наперсницей и черт его знает какой еще ерундой. Сейчас ты пума. И если кто не умеет обращаться с пумами, пусть к ним и не прикасается. У пум самые быстрые лапы и самые крепкие мускулы изо всех кошачьих. Но у них же и самая мягкая шерстка и самые нежные губы…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (31.12.1938)
Марлен Дитрих в Палм-Спрингс
[Телеграмма] MDC 406
Небесный истекший год Небесный наступивший год Пума радуйся и ничего не бойся Счастье принадлежит бесстрашным Останься моей радостью Равик всегда позаботится
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (06.01.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 225–227
Мы сегодня утром пересаживали гортензии; светило солнце, навевал ветерок, а озеро превратилось в бурлящее волнистое серебро. Я стоял и наблюдал, милая, и все было иначе, чем в минувшие годы. Изменилось абсолютно все. Все стало более волнующим, все наполнилось счастьем и разлукой, потому что ты присутствуешь в любой моей мысли. Идет непрекращающаяся беззвучная беседа, я веду ее с покрытой патиной бронзой из Китая, с египетскими женскими масками из Эль-Файюм, с коврами и постоянно, постоянно с тобой. Каждый день у меня особенный, он что-то приносит, а по вечерам, когда я отодвигаю рукопись, я думаю, что за сегодняшний день стал немного больше подходить тебе и что ты, может быть, обрадуешься, если я и этот день прибавлю к нашим с тобой.
Иногда я грущу при виде всех этих красивых вещей — ах, наша любовь к такси, ресторанам и гостиничным номерам — у тебя есть дом со спокойными белыми стенами, с гардениями и туберозами, есть дом и у меня — хорошо было бы нам пожить в нем, но чего только я не отдал бы за один вечер в «Пренс де Галль».
А сейчас по радио передают из Вены как раз эти песенки: «Там, в Зиверинге» и «Лишь когда все уйдет…»
Иногда я думаю о том, как все-таки мало у нас времени… Где-то я нашел свое стихотворение, и в нем сказано: «Поцелуй меня — скоро спустится вечер — скоро я расцвету, как юный день, — и так же быстро увяну…»
Сегодня утром я был просто парализован страстной тоской по тебе. Мне казалось, что я не смогу выпрямить руки, так сильно они сжались, чтобы обнять тебя; у меня было такое состояние, что мне почудилось, будто мои руки и грудь вот-вот разорвутся и хлынет кровь. А потом я пошел с собаками в горы, здесь есть дорога, проложенная еще во времена Древнего Рима, она обвивает всю гору; и пока мы, задыхаясь, карабкались вверх, над нами из-под растаявшего снега рухнул вниз обломок камня величиной с меня и в нескольких метрах от нас покатился в долину. И когда я смотрел вниз, не задавило ли кого-нибудь там, на дороге, и нас чуть было не сорвало ветром, когда я, милая, снова выпрямился во весь рост, мне показалось, что я растаю, как снег, любовь так и сочилась из меня, стоявшего в блестящем от намерзшего снега пальто с развевающимися полами, и я чуть не ослеп, так мало из окружающего мира воспринимали мои глаза, а я все таял и таял от любви.