Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сказка 1002-й ночи
Шрифт:

Кучер в знак согласия поднял кнут. Кнут поддакнул, издав вдобавок легкий щелчок. Облегченно и радостно Тайтингер вновь опустился на мягкое сиденье рядом с «шарман», то бишь своим персидским коллегой.

У Хорнбихля карета остановилась. Барон вошел в сад, миновав живую изгородь, свернул направо, в «уголок любви», как более чем за десять лет он привык называть этот столик. Супруга коммерции советника Кронбаха томилась здесь уже около четверти часа. Зато впервые увидела своего возлюбленного в парадной форме — их связи было не больше четырех месяцев от роду. Шлем с золотым гребнем ослепил ее, и она забыла все упреки, которые тщательно подготовила за последние пятнадцать минут.

— Наконец, наконец! — только и смогла она выдохнуть.

5

В последующие дни ротмистр Тайтингер и вовсе не расставался с «очаровательным» Кирилидой. За это время выяснилось, что «очаровательный» Кирилида был в курсе всего — значительно больше в курсе, чем великий визирь. И обсуждать с ним можно было все, что угодно. Выяснилось, например, что великий визирь чурался горячительных напитков отнюдь не в той мере, как это могло показаться на первый взгляд. Напротив, он склонялся к тому, чтобы попирать законы

Корана с пугающей непрерывностью.

За два вечера ротмистр Тайтингер узнал о Востоке больше — и более важное, — чем профессор Фридлендер, известнейший ориенталист, привлеченный в качестве специального советника в торжественный комитет по приему, смог узнать за долгую жизнь. А все потому, что профессор не пил. «Так оно и бывает с тем, кто не выпивает», — подумал барон Тайтингер.

Ах, да и сам профессор Фридлендер вряд ли теперь понимал, куда ему девать свою науку и куда деваться со своей наукой. Еще чуть-чуть — и он усомнился бы в справедливости своего меморандума, в основу которого как-никак были положены не вызывающие ни малейших сомнений исследования. Так, после двадцати лет занятий ориенталистикой, профессор впервые узнал, причем от барона Тайтингера, что некоторые магометане, оказывается, тоже пьют, и в том числе сам великий визирь. Его адъютант, господин Кирилида, с которым профессору однажды довелось повидаться (в обществе, разумеется, Тайтингера), не имел никакого представления о персидской литературе. Даже о старшем евнухе барон Тайтингер утверждал, будто тот втайне от замковых лакеев заказывает себе визентальское вино и пьет его полными пивными кружками, как какой-нибудь, допустим, портняжка из христиан. Еще путанее рассказов Тайтингера были, однако, статьи некомпетентных журналистов. Они были полны невероятных небылиц о жизни в Персии и о персидской истории — таких небылиц, что волосы на голове у профессора становились дыбом. Тщетно пытался профессор Фридлендер с помощью письменных опровержений сообщить правду хотя бы главным редакторам соответствующих изданий. Единственным следствием его усилий стало вторжение журналистов в его дом и на кафедру с целью получить интервью по персидскому вопросу. Даже на лекциях у профессора начали крутиться журналисты.

Военному параду в Кагране, к сожалению, пошел не на пользу сильный дождь. Под раскидистым шатром, три огненно-алых полотняных стены которого нервирующе трепыхались, надувались и пропускали капли дождя, шах выдержал не более четверти часа. Да и не был он страстным приверженцем военных спектаклей. Глядя рассеянным взглядом на великолепный галоп уланов, который, подобно укрощенной буре, проносился по влажной зелени лугов, шах чувствовал, как неумолимые капли воды с томительной регулярностью падали на его высокую шапку коричневого меха и затекали за алый ворот его черной, как ночь, пелерины. Кроме того, он опасался за свое здоровье. Европейским врачам он доверял еще меньше, чем своему — из еврейчиков — Ибрагиму. Он был окружен и осажден чужими генералами, которые, судя по всему, не страшились дождя и привыкли к ветру и непогоде. Кавалеристы взмахивали саблями. Духовая музыка, гремя, исторгалась из мокрых труб, барабанила по влажным телячьим шкурам. Вслед за кавалерией должна была промаршировать пехота, а затем наступал черед артиллерии. Нет! С него хватит! Шах поднялся с места, одновременно с ним — великий визирь, адъютант великого визиря, вся свита. Шах покинул шатер; дождь хлестал вовсю, только одному шаху пришлось согнуться в три погибели под сырыми потоками: остальные, которых он в душе проклинал, следовали за ним выпрямившись во весь рост, словно вышли на прогулку под безоблачным солнечным небом. Шах побрел в ту сторону, где, по его догадке, должна была дожидаться спасительная карета. И чутье попавшего в опасную переделку зверя помогло ему и впрямь отыскать это место. Не удостоив остающихся под дождем прощальным взглядом, шах сел в карету. Приближенные последовали его примеру. На трибуне остались лишь два генерала, которые, увлекшись воинственным зрелищем, предпочли шаху марширующих солдат. Это был парад, погубленный дождем. Тем не менее, солдаты венского гарнизона получили в этот день свиные отбивные, подсоленный картофель, горошек и пльзенское пиво, а также венгерские сигареты, которые называют «узкоколейными», по пачке на нос.

На следующий день тоже лил дождь, но теперь это уже не имело значения. Ибо представление состоялось в Испанской школе верховой езды. Заметив накануне, что экзотический сюзерен не был, по-видимому, расположен к холодным воздушным ваннам, ложу в школе верховой езды устлали толстыми персидскими коврами ширазской выделки, древними покрывалами из покоев Бурга, плотными подушками красного шелка, а пазы в дверях заделали тонкими кожаными полосками, чтобы не сквозило. В помещении, весьма просторном, царила поэтому почти невыносимая духота. Шах сбросил свою пелерину. Тяжелая меховая шапка тяготила его самым чудовищным образом. Шах то и дело отирал пот со лба розовым шелковым платком. Господа из свиты вели себя точно так же — отчасти, чтобы продемонстрировать, что им тоже жарко, отчасти, потому что им было жарко на самом деле. Однако на этот раз шах не покинул ложу до срока. Его собственные конюшни в Тегеране насчитывали две тысячи восемьсот лошадей, и были эти лошади изысканнее и гораздо дороже, чем женщины в шахском гареме. Там, в тегеранских конюшнях, у шаха имелись арабские жеребцы, чьи спины лоснились, словно темное золото; имелись белые лошади из прославленного завода Ефтехона, их гривы были мягкими и нежными, как пух; имелись египетские кобылицы, подаренные могущественным имамом Арасби Зуром; имелись кавказские степные кони, подаренные императором всея Руси; имелись тяжелые померанские гнедые, купленные за колоссальные деньги у скупого короля Пруссии; имелись полудикие, необъезженные животные, только что доставленные из венгерской Пушты, человеку в руки они не шли, уговоров не слушали, строптиво сбрасывали лучших персидских наездников.

Но что были все эти животные в сравнении с липпицанерами императорско-королевской Испанской школы верховой езды! Духовой оркестр, выстроившийся на эстраде напротив императорской ложи, сыграл вслед за персидским национальным гимном австрийский. Первым на арену прогарцевал наездник в персидском наряде — в таком, какие шах видывал лишь на портретах

своих предков, но никогда — в современной Персии: высокая папаха овечьей шерсти, прошитая толстыми плетеными шнурами из чистого золота, голубая короткая накидка, также расшитая золотом, перекинутая через одно плечо, высокие красные лайковые сапоги с золотыми шпорами, кривая турецкая сабля на боку. Белую лошадь, на которой он выехал, украшала ярко-красная попона. Герольд в белом шелке, в белых коротких, до колен, штанах, в красных сандалиях, шествовал перед этим всадником.

Белый конь тут же начал проделывать невероятно остроумные па под персидскую мелодию, показавшуюся шаху и знакомой, и незнакомой одновременно (ее сочинил капельмейстер Нехвал). Ноги, копыта, голова, круп — все было преисполнено дивной грации. И ни слова, ни звука! Команд этой лошади не требовалось. Всадник ли приказывал ей, или она сама — всаднику? Все в школе затаили дыхание, наступила восхищенная тишина. Хотя публика восседала так близко от арены, что можно было чуть ли не потрепать рукой лошадь и самого наездника, лишь самую малость подавшись вперед, люди предпочитали следить за представлением через лорнеты и театральные бинокли. Потому что видеть хотелось все и во всех деталях. Вот конь навострил уши: казалось, он наслаждается тишиной. Его большие, темные, влажные, умные глаза время от времени испытующе косили на дам и господ, окружавших арену, взгляд его был доверчив и горд; этот конь, в отличие от какой-нибудь цирковой лошади, ни в коем случае не клянчил аплодисментов. Лишь единожды он поднял взгляд к ложе Его Величества, властелина Персии, словно решив мимолетно осведомиться, ради кого затеяно представление. С надменным равнодушием приподнял он правую переднюю ногу, приподнял ее лишь слегка, будто приветствовал равного. Затем сделал поворот вокруг себя, поскольку этого, по-видимому, требовала музыка. Потом тихо ступил копытами на красный ковер и вдруг, под звон литавр, совершил ошеломляющий, но изящный и, вместе с тем, сдержанный даже в своей наигранной шаловливости прыжок, внезапно остановился как вкопанный, подождал мгновение-другое, пока не раздастся сладкозвучный голос флейты, чтобы потом, услышав его, наконец подчиниться и прямо-таки бархатной рысью, лишь намеком обозначая зигзаг, воссоздать ленивую негу Востока. На короткое время музыка смолкла. И в эту минуту тишины не было слышно ничего, кроме вкрадчивого перестука копыт по ковру. Во всем гареме шаха — насколько он припоминал — ни одна из жен не выказывала столько прелести, достоинства, грации и красоты, как этот белый липпицанер с конного завода Его Императорского и Королевского Величества.

Конца программы шах дожидался нетерпеливо: спокойное изящество остальных лошадей, их грациозный ум, их стройные, чудесные, обещающие преданность, братство и любовь тела, их полная силы кротость и кроткая сила не трогали его — шах думал только о белом жеребце.

Он сказал великому визирю:

— Купи белого коня!

Великий визирь поспешил в Императорские конюшни. Но шталмейстер Тюрлинг сказал ему с достоинством императорско-королевского чиновника в ранге министра:

— Ваше превосходительство, мы ничего не продаем. Мы только дарим — с соизволения Его Императорского Величества.

Спросить же соизволения Его Императорского Величества никто не осмелился.

6

Надо было идти. Через четверть часа начинался бал. В зале для маскарадов дамы и господа, выстроившись двумя рядами, ожидали появления монархов. То и дело из груди какого-нибудь пожилого господина вырывалось конфузливое покашливание. Этот кашель стыдился себя сильней, чем стыдились его кашляющие, прикрывая рот шелковыми платками. Изредка та или иная дама шептала что-нибудь другой. Но и это был, собственно говоря, не шепот, а шорох или же дуновение, что в такой тишине могло сойти чуть ли не за шипение.

В этой тишине легкие удары тяжелого черного жезла по красному ковру показались сильным и резким стуком. Все подняли взоры. Незримые руки распахнули створки белой, обрамленной золотом двери, и в зал вошли Их Величества. На противоположном конце придворный оркестр грянул персидский гимн. Шах поприветствовал присутствующих на восточный манер, приложив руки ко лбу и груди. Дамы при его приближении приседали в придворном реверансе, а господа отвешивали глубокие поклоны. Словно по полю почтительно приседающих колосьев шагали Их Величества, монарх-гость и монарх-хозяин. Оба улыбались, как то предписывает этикет. Они улыбались предстающим их взорам белокурым и темноволосым головкам дам, гладким мужским лысинам и макушкам с аккуратными проборами.

Триста сорок две восковые свечи в серебряных канделябрах освещали и прогревали зал. Только в коронной хрустальной люстре в центре зала их было ни дать ни взять сорок восемь. Пламя свечей тысячекратно отражалось в натертом до блеска паркете танцевального зала, так что казалось, будто пол подсвечен снизу. Император и Шах-ин-шах восседали на небольшом подиуме, обтянутом ярко-красной материей, в широких креслах зеркального эбенового дерева, выглядевших так, словно их вырезали из ночной тьмы. Рядом с креслом австрийского императора стоял придворный церемонимейстер. Его тяжелый, расшитый золотом ворот притягивал, впитывал и ненасытно поглощал золотой свет свечей, повторял его собственным блеском, сиянием и сверканием, жадно поглощал и щедро расточал, соревнуясь в своем великолепии с канделябрами и даже превосходя их. Возле кресла шаха стоял облаченный в черный мундир великий визирь. Его черные усы тяжко, полновесно и величественно нависали надо ртом. Время от времени — и строго через определенные промежутки — великий визирь улыбался, и выглядело это так, словно некая посторонняя сила дирижировала его лицевыми мышцами. Дамы и господа были представлены Его Величеству шаху персидскому в соответствии с рангом и званием. Шах разглядывал женщин своими жесткими глазами, в пламенном взоре которых можно было прочесть все, что таила его бесхитростная душа: алчность и любопытство, тщеславие и похотливость, нежность и жестокость, мелочность, но, вопреки всему, и величие. Дамы распознавали жадный, любопытный, тщеславный, похотливый, жестокий и величественный взгляд шаха, который их несколько пугал. Сами того не зная, они уже любили этого повелителя. Любили его черную пелерину, его красную, шитую серебром шапку, его кривую саблю, его великого визиря, его гарем, всех его жен, которых было триста шестьдесят пять, и даже его старшего евнуха и всю Персию; да и весь Восток они уже любили тоже.

Поделиться с друзьями: