Скитальцы
Шрифт:
Возьмите опять же доктора: он отроду не прописал здесь ни одного рецепта, потому что ни одной минуты не бывает трезв, если же когда это и случится, то тотчас же бежит за своим рецептом обратно и рвет его. И ходит себе наш эскулап по нашей единственной улице, окруженный мальчишками и провожаемый их криками: «Шарик! Шарик!»
Судья же предпочитает, наоборот, вечное сидение в своей конуре и сочинение своих судебных приговоров, из которых еще ни одно не было никогда утверждено ни уголовной, ни гражданской палатой... Из второстепенных чиновников выдается один дворянский заседатель, пойманный на краже штуки ситцу в лавке. Другой же чиновник уворовал совик и вынужден был возвратить. Третий, из земского суда, постоянно что-нибудь ворует, но тотчас же и возвращает, коль скоро к нему пристанут. Однажды при проверке казенной суммы спрятал в рукав ассигнацию и был уличен... Это ли та публика, кою можно ставить в пример благородному человеку? Вор на воре и каждый пройдоха, отъявленный плут. Бежать, стремглав бежать в Россию иль туда, на худой
Тут дверь приоткрылась и на цыпочках, как бы замыслив дурное, а может, и было такое намерение, потому что Сумароков вздрогнул от внезапного протяжного скрипа двери, прокралась известная на Мезени бойкая баба легкомысленного поведения Параня Коптелка. Она так внезапно явилась на куньих лапках и с такой тайностью, будто хотела внезапно застать Сумарокова спящим и учинить над ним худое.
– Вас кто просил? – нервно вскрикнул Сумароков, запахивая халат и как бы загораживаясь от непрошеной гостьи. – Прочь, прочь, и чтоб ноги тут не было. Вам прописано дважды на неделю в лазарете быть для проверки, а вы здесь?
– Ваше благополучие, в мыслях не держу дурного. Поклеп все, ваше почтение, милый баринок, – с нарочитой робостью и дрожью в голосе протянула Коптелка, потупила глаза долу и затеребила в руках цветастый шелковый плат.
– Прочь, прочь, не хочу и слушать...
– Иду мимо, думаю, скушно же ему. Молодой баринок, холостякует. – Коптелка понизила голос, оглянулась и свистящим шепотом добавила, странно ужимаясь, дергая плечами и подмигивая сорочьими глазами: – А кровя-то поют... Кровя-то играют. А вы пост блюдете. Ваше высокоблагородие, не угодно ли вам, ваша милость, молодую девочку. Она тут, недалече, возле городничего правления.
Сумароков неожиданно засмеялся, он вдруг понял, отчего с такою пристрастностью подглядывает нынче из флигеля Ефим Окладников; вот и сейчас, будто бы ненароком, мелькнула в окне его огненная рожа; да и сам хозяин Шевкуненко весь день толчется в коридоре, будто забыл там что и словно бы подслушивает иль строит какую каверзу. Сумароков снова засмеялся и кивнул головою на стену, за которой располагалась лавка купца Шевкуненко.
– Не он ли и подослал, любезная сводница?
– Нет-нет... Господом Богом клянуся, – неожиданно сробела Параскева, будто увидала пред собою человека в сатанинском образе; да и как не дьявол-то, Господи, ведь с полуслова все прочитал, все выведал, будто сквозь зрит. Глаза проваленные, как в пещерах, неотрывные и прилипчивые. Куда легче, если вовсе от них прочь. – Как зеркальце чиста, глядеться можно.
– А ведь он подослал! – снова засмеялся Сумароков.
– Батюшка, барин, заступничек наш! – взмолилась Паранька, круто играя голосом, но духу не теряла, хотя, чего говорить, руки у землемера цепкие. Норовист мужик, крутоватенек, живо в холодную сдаст, где не столь давно трое ден просидела, как в преисподней, считая грехи и молясь Пресвятой Богородице.
– А-а-а! – торжествующе потряс пальцем Сумароков, радый забаве, что вот разбавил скуку, можно вихлястой бабенке нагнать страху, подпустить перцу в укромное место. – Маруха, сводня! Это ты давеча выбранила письмоводителя Ставровского вонючим секретаришкой? Вот сейчас же под арест! Прочь, ведьма, пока на веревку не повязал да не выставил на потеху. – Сумароков для острастки даже ногою притопнул.
– Батюш-ка-а, свет наш лазоревый, цветочек Богоданный, – неожиданно завыла-запричитала Коптелка, залилась слезами, вдруг стала платье на груди рвать или только порывалась растелешить себя. – Хотите, платом шелковым расстелюся, вехотью под ваши ноги паду. Вытирайте ноги об меня, только не гоните прочь. Дайте коснуться личика белоснежного, волосиков льняных.
– Сдурела! Чего мелешь-то! – даже растерялся Сумароков.
Такого уж никак не мог предполагать, эк куда кинуло бабу, в какой-то вертеп заманивает. Надо ж так обескуражить, что ни слова, ни полслова не сказать. И Сумароков с любопытством, будто никогда ранее не видывал жонку, оглядел придирчиво, с неожиданной похотью смуглое нервное лицо, блестящие вороные волосы, завитые на висках.
– Да ты не хочешь ли меня заразить любострастною болезнию? Сознайся! – вдруг спохватился и скоро проговорил он, пытаясь издали рассмотреть тонкую склоненную шею с тяжелым пуком волос, зашпиленных на макушке.
Сумароков испугался не на шутку, и пришлая женщина показалась ему особенно тревожной и опасной.
– Ой, ваша свет-ло-ость... Наше благо-по-лу-чие...
– Ну ступай, ступай, – с брезгливостью, нетерпеливо прикрикнул землемер.
Но едва успела выйти непрошеная гостья, как и Сумароков скоренько собрался, натянул вытяжные сапоги, поверх сюртука – плащ на теплом подкладе, покрыл голову пуховой шляпой, не забыл и трость, чтобы отбояриваться от назойливых собак.
Скоро Троица грянет, русальный праздник на дворе, а смотри ты, никак не распогодится, на улицах лужи застоялись, и через улицу, полную жирной грязи, где телеги скрипят и ползут по самую ступицу, не перейти без сапог. Где-то теплом тешатся, где-то сады отцвели, а тут изо дня в день тянет мозглым холодом, словно бы никогда и не быть лету. Река вот недавно вышла, ныне вешница [73] гуляла во весь размах, и посейчас еще льды лежат на поскотине, как уснувшие коровы. Но небо вразлив, синь режет глаза, и, пожалуй, сознаться стоит, нигде так
не пахнет весною, как здесь: светлый негасимый день посетил закраек Руси. Все блестит под солнцем, искрит, взор щемит от небесного сиянья: не отсюда ли и грусть сердечная? Из-под угорья, с заречья, тянет пряным запахом просыхающих бережин, первой щекотной травки, заливающей зелеными озерами долгие приречные луга, смольем с низин тянет, костровым дымом; а сзади, с болот, терпкий багульник наступает на Мезень, цветущие заозерные болотины своим душным настоем залили окраинный городишко: задохнуться можно от этого настоя. Так хмельно светит и пьяно пахнет лишь на краю света. И на что чужой человек для этих мест Сумароков, но и у него душа вдруг потянулась и заслезилась, и почувствовал он себя русским до самых глубоких корней. Он спохватился и вдруг споро пошел, пошел угором, заворачивая все влево, самым закрайком, глинистой, красной тропою, будто напитанной кровью: ему неожиданно захотелось быть там, где едва ощутимо вспыхивали кострища по всей длине мутного ручья, где мужики варили смолу и чинили распяленные на катках лодки и карбаса, напитывали бортовины паклей и варом. Ладил народ посуду, чтоб скоро сдвинуться вниз по реке на камбалу и селедку, а там и семгу жди с моря, свежиной запахнет на Мезени, и в каждом доме закипит щерба из семужьих черев, а бочки с нельмой и чиром, гольцом и семгой полезут по сходням в раньшины и шняки [74] , шкуны и лодьи и водою уйдут на Россию. Жаркие дни приступают к мезенским мещанам, и крутиться им ныне, не зная роздыху, до первых снежных мух.73
Вешница – ледоход.
74
Раньшины, шняки – поморские суда.
Бабы, что шли навстречу, почтительно кланялись, мужики уступали дорогу: главный земляной человек шел по Мезени; вдруг какая муха укусит, он тебе так намежует, что после зубы клади на полку.
Думал-то, быть может, к Натали зайти, она сейчас, поди, на клавикордах играет. Вся-то Мезень с версту, где разгуляться? Три церкви, присутственный дом, шесть лавок да три кабака. Но отчего-то квартиру Пушкаревых стороной обошел, пересек площадь напротив Благовещенского собора и безо всякой нужды осмотрел городничее правление: сбоку его стояла гнедая кобыленка с водовозной бочкой – пожарная лошадь, и на этой кляче верхом, свесив ноги на одну сторону, сидела здоровенная краснощекая девка с наивными блекло-голубыми глазами и пухлым улыбчивым ртом. Увидала барина и осклабилась, но тут же и вроде бы застеснялась, надвинула черный плат на глаза. Кобыла взмахнула грязным хвостом, ударила девку по загорелым толстым ногам. Та задрала холщовую замызганную юбку и лениво обтерла ладонью икры, однако не сводя взгляда с Сумарокова. «Эка дрянь, однако, ну и чучело», – привычно подумал землемер, испытывая некоторое смущенье. И в то же время практическим умом своим предположил: «Лет пятнадцать, поди? В какую же цену Коптелка сватала мне ее, такую госпожу?»
Солнечный день ненадолго пробудил праздник в сумрачной душе, но скоро и неожиданно потух, и сердце Сумарокова опять затомилось: он вдруг снова возненавидел и этот городишко, и край света, выказывая этим полнейшее пренебрежение, и зачем-то стукнул по водовозной деревянной бочке тяжелой тростью – та издала пустой утробный звук, а девка белозубо и понимающе улыбнулась. Но Сумароков отвернулся и ушел, не сказав ни слова.
Дом Шевкуненко, где землемер стоял на квартире, был, пожалуй, самый выдающийся на Мезени, в два жила, хорошо ухоженный, с косящатыми окнами и резными наличниками, с огромным двором, средь бела дня обычно доступным. Сбоку помещалась лавка с красным и съестным товаром, куда вело затоптанное, незавидное крыльцо. Сумароков хотел увидеть купца и сказать ему что-нибудь грубое за его дерзости, но видимых причин не было придраться, и землемер миновал лавку, парадным ходом поднялся к себе. В обширных проходных сенях было две двери, одна – на квартиру землемера, другая – в покои купца. И не странно ли? Едва Сумароков успел войти в сени, как из хозяйской двери высунулась нахальная рожа. Это что – догляд, досмотр? Какие-то лазутчики кругом? Предерзостный, однако, чванливый народишко... Этот Михаила, что выглянул, купецкий сын, вдруг однажды барина вздумал поучать, дескать, это нехорошо заниматься рукоприкладством, это не по-Божьи. Бог, дескать, завещал всех любить... Ну, собака, а тростью по мордасам не хочешь? Мигом облагодетельствую, свинья, только облизывайся. Вот и получи по вые, схлопочи по зубам, а после поди-ка в полицейский участок на хлеб на воду, чтоб неповадно.
С тех пор и замкнулся купец, в глаза не смотрит: знать, не может простить обиды за сына своего. А кто он такой, чтобы не прощать? Купчишка третьей гильдии, тряпишник, гнусный бессермен, линялый подчеревок, а тоже, гляди ты, с амбицией, со своей гордостью. Откуда что и берется! Не он ли и подослал ныне Коптелку, чтобы подловить и ославить меня?
«И отчего я стал такой бранчливый? Что меня гложет? – вдруг подумал Сумароков о себе, с тревожной тоскою поджидая длинный вечер, который надобно прокоротать. – Прежний-то исправник, конечное дело, скотина порядошная, но с тем, бывало, водочки графинчик разопьешь да и засядешь за карты до петухов... Эх, а сердце-то как бы зубами кто рвет».