Скитальцы
Шрифт:
Небо, неужели это бывает со всяким, но тогда жизнь совсем другая, нежели Тория могла о ней подумать, тогда силы, управляющие человеком, выходят за границы всех её представлений, тогда понятно, что за тёмный чад морочил её мать… Мать?! Но почему же тёмный, почему чад, это же счастье, это радость, Эгерт, Эгерт, можно умереть глубокой старухой, так и не узнав о мире правды… Но, может быть, это не правда вовсе, а наваждение, бред, обман?
Охрипнув от стонов, не вытирая катящиеся по щекам слёзы, она на время расслаблялась, затихала, свернувшись между обнимающими её руками Солля, будто в надёжной и тёплой норе. Закрыв глаза, она лениво перебирала какие-то обрывочные, случайные образы, и время от
Истина то, что став женой Динара, она никогда бы не познала иной любви, кроме дружеской, братской. Истина то, что гибель Динара, сделала её счастливой — небо, это чудовищно, это невозможно, Динар, прости!.. Тория принималась тихонько плакать без слёз, Солль во сне обнимал её сильнее, и, забываясь, она видела Динара рядом, сидящим, по обыкновению, в кресле напротив. Тихий, серьёзный, он смотрел на Торию без укоризны, но и без снисхождения, будто желая сказать: что свершилось, того не вернуть, не плачь, он так тебя любит…
Потом воспоминания о Динаре гасли, терялись в череде прочих, Тория думала о матери, замерзающей в холодном сугробе, и об отце, навечно отягощённом чувством вины. А в чём вина женщины, чьи страсти перехлёстывали через саму личность её, как волны перекатываются через палубу утлого судёнышка? И если правда, что Тория обликом повторяет свою мать, не унаследовала ли она и страстей?
Впрочем, теперь всё равно. Теперь все они стоят на пороге смерти, на пороге, за который уже ступил Динар. Она рядом с Эгертом, их двое, даже если они не доживут до своей свадьбы — а отец один, один в своём кабинете, если ей и страшно, то только за отца… Неужели она предала его своим счастьем, неужели она оставила его, неужели…
Тория плакала снова — Солль целовал мокрые глаза, бормотал что-то ласковое, не разобрать было ни слова, это и хорошо, не надо слов…
Потом она заснула крепче — и увидела зелёную гору.
Гора покрыта была, как шёрсткой, короткой мягкой травой, она высилась, занимая полнеба, а вторая половина неба густо синела, Тория вспомнила, такой синей краской выкрашены были окна их дома… А гора была изумрудная на синем, Тория сопела, взбираясь всё выше, а взбираться стоило, потому что на самой вершине стояла её мать в ослепительно-белой косынке, смеялась и протягивала на ладонях алую пригоршню клубники, первой клубники, и до той зимы ещё полгода, ещё полгода, ещё есть время…
Она проснулась оттого, что Эгерт, застонав во сне, сильно сжал её плечо.
В предутренний час они спали оба, спали спокойно, глубоко, без сновидений, и потому не могли слышать, как, тихонько скрипнув, отворилась дверь деканова кабинета — дверь, уже много дней запертая изнутри. В глубине тёмной комнаты догорали огоньки свечей, и невыносимо душным, дымным, густым был воздух, ринувшийся на волю. На столе, на полу, на всех полках лежали книги — раскрытые, распластанные, беспомощные, как выброшенные на берег медузы; злобно скалилось чучело крысы, закованное в цепи, покрылся пылью стеклянный глобус с огарком внутри, но стальное крыло простиралось всё так же уверенно и мощно, и под сенью его, на рабочем столе декана, поблёскивал чистым, неприкосновенным золотом Амулет Прорицателя.
Декан долго стоял на пороге, опёршись о дверной косяк. Потом выпрямился и плотно прикрыл за собой дверь.
Коридоры университета были знакомы ему до последней трещинки в сводчатом потолке; он шёл и слушал звук своих шагов, метавшийся по пустым переходам. Перед комнатой дочери он остановился, прижавшись щекой к створке тяжёлой двери.
Теперь они счастливы. Декану не нужно было открывать дверь, чтобы увидеть в мутном утреннем свете две головы на одной подушке, переплетения рук, волос, колен и
бёдер, переплетения струек дыхания, снов, судеб… Казалось, что там, в комнате, сладко спит одно счастливое, умиротворённое, усталое существо, ничего не знающее о смерти.Декан рассеянно погладил створку двери. Старое дерево казалось тёплым, будто кожа живого существа. Постояв ещё немного и так и не решившись войти, Луаян двинулся дальше.
Бессчётное количество раз ему случалось выходить на университетское крыльцо и останавливаться между железной змеёй, олицетворением мудрости, и деревянной обезьяной, символизирующей стремление к знанию. На людной прежде площади теперь встречали рассвет неубранные трупы, над ними высилась, как проклятье, закопчённое дымом обиталище Лаш, а за спиной у декана молчал университет, странно беззащитный перед лицом победно взирающей на него Башни.
Мор опустошит землю, если его не остановить. Луаяну было четырнадцать лет, когда в опустевший дом его явился Ларт Легиар, находившийся в пике своего величия; Луаян знал о нём многое, но спросить решился об одном только: правда, что вы остановили чуму?
Десятилетия назад Чёрный Мор пожирал целые города далеко отсюда, на побережье, и море вышло из берегов от переполняющих его трупов. Луаян смутно помнит языки пламени, бегающие по лицам неподвижных людей, чью-то ладонь, закрывающую ему глаза, тяжесть мешковины, наброшенной на голову и плечи, отдалённый вой, не то волчий, не то женский… Тот Мор лишил Луаяна дома, родителей, памяти о прошлом; тот Мор пощадил его, оборвавшись внезапно, как гнилой канат, пощадил, и, круглый сирота, он вышел на дорогу в толпе других сирот, и бродил, пока милосердный случай либо жестокая судьба не привели его в дом Орлана…
Потом он узнал, что Мор никогда не уходит сам. В тот раз его остановил великий маг по имени Ларт Легиар…
Луаян поднял лицо к серому непроницаемому небу. За всю долгую жизнь он так и не достиг величия.
Он оглянулся на университет, на Башню; привычным жестом потёр переносицу. Небо, каким сильным он казался сам себе в четырнадцать лет — и как он на самом деле слаб. Каким жарким был мир тогда, в предгорьях, как палило солнце, как раскалялись камни, каким тёмным, обветренным было лицо Орлана…
Сорвался мокрый, мелкий, как крупа, снег.
Город онемел от ужаса, оцепенел, и всё ещё живое забилось в глубокие щели, и только мертвецы ничего уже не боялись — Луаян шёл, не отводя глаз. Разграбленная лавка хлопала дверью, висящей на одной петле; хозяин её, давно умерший и потому безучастный к разорению, привалился к порогу и косился на прохожего одним высохшим глазом — на месте другого копошился клубок червей. Луаян шёл дальше; в широком дверном проёме катался на качелях мальчишка — два конца толстой верёвки привязаны были к верхней балке двери, мальчишка держался за них руками, самозабвенно раскачиваясь, помогая себе невнятным бормотанием, то влетая в темноту пустого дома, то вылетая наружу, проносясь над глядящей в небо мёртвой женщиной в тёмном платке; рядом стояла кроличья клетка, и кролик, живой и истощённый, проводил Луаяна взглядом. Мальчишке было не до того — он ни разу даже не взглянул в сторону прохожего.
Чем ближе к городским воротам, тем больше попадалось сгоревших и полусгоревших домов — чёрные, будто облачённые в траур, они глядели на Луаяна квадратами окон, и на одном подоконнике он увидел закопчённый цветочный горшок со скорчившимися мёртвыми прутиками.
Отовсюду тянуло дымом, смрадом, разложением; он шёл, перешагивая через тела, обходя завалившиеся на бок экипажи, узлы с покинутым скарбом, телеги, груды мешков и трупы животных. Вода узкого канала за ночь затянулась тонкой плёнкой льда, и сквозь лёд на Луаяна глянуло со дна чьё-то жёлтое безгубое лицо.