Скитания. Книга о Н. В. Гоголе
Шрифт:
– В противность тому, русский народ ничего не знает про свойства анализа, а потому не знает ни внутренней борьбы, ни раздвоения, живет в синтезе и потому живет в согласии и единении, чем и отличается от европейского человека, который постоянно враждует между собой.
Тотчас вывернулся откуда-то Павлов и возвестил голосом самым ровным и самым пристойным, какой только можно когда-нибудь слышать:
– Да, есть какое-то адское сопротивление в нас самих нам же самим. Мы часто не в силах дать благой мысли плоть и кровь, видим цель, идем к ней, кажется, по дороге самой прямой и попадаем решительно не туда. Так вы лучше поведайте нам, откуда проистекает эта вражда?
Иван Киреевский тихонько выступил из угла с суровым умным лицом, с начесанными назад волосами, с горьким упрекающим взором глубоко посаженных глаз, как-то странно, то ли пристально, то ли рассеянно глядевших сквозь крохотные стекла очков, и с мрачной неторопливостью возразил:
– Ежели, говоря о европейском человеке, вы имели в виду борьбу восемьдесят
Павлов не без язвительности ухмыльнулся в ответ:
– Думать и хотеть запретить никому нельзя-с.
Николай Васильевич слушал пылкие речи гостей, однако уже как-то иначе, чем прежде, то есть не вздрагивал, не напрягался, а пропускал словно бы мимо ушей, успевши убедиться сто раз, что из всех этих философических беспредметных речей, слишком скоро перерастающих в самый яростный спор, когда один другого не слушает, а гнет да рубит свое, ничего дельного для себя не возьмешь.
Осененный и успокоенный своей новой идеей, он много шутил, не обращаясь в отдельности ни к кому, и этим в особенности потешал всех соседей, которые могли расслышать его, а после обеда в беседке сам приготавливал жженку, и когда голубоватое пламя горящего рома обхватило в объятия куски шипящего сахара, лежавшего на решетке, сказал, намекая на цвет мундиров известного свойства:
– Вот Бенкендорф, который должен привесть в порядок наши переполненные желудки.
И все заливисто-громко смеялись в ответ, находя его шутку ужасно смешной.
Глава вторая
Дали незримые
Чудно и благодетельно подействовал на него этот праздничный день. Мысли его просветлились, предчувствие чудесного, плодотворного будущего, которое ему суждено приблизить хоть не намного своей обрёченной печатному станку книгой, укрепилось в душе. Он ощутил в себе силу сдвигать с места тех, кто имел хотя бы каплю веры в него. Вот только кончит печатанье первого тома, а там начинать, начинать. Необыкновенное поприще впереди открывалось ему. Первый, кто вспомнился тут, когда он очнулся от глубокого и, на его удивленье, очень спокойного сна, был, как нарочно, Жуковский, и он, полный ощущения этой славной силы сдвигать, бодро и радостно написал, адресуясь к нему:
«Здоровы ли вы? Что делаете? Я буду к вам, ждите меня! Много расскажу вам прекрасного. Если вы смущаетесь чем-нибудь и что-нибудь земное и преходящее вас беспокоит, то будете отныне тверды и светлы верою в грядущее. Всё в мире ничто пред высокой любовью, которую содержит Бог в людях. Благословенье снизойдет на вас и на вашу подругу. До свиданья! Ждите меня!»
Между тем задержка печатанья всё больше и больше томила его. Ему не терпелось поскорее свалить его с плеч и схватиться за новое дело. Он писал к Прокоповичу и уже намекал, не в силах своего пыла сдержать и отложить до свидания, что жизнь готовит тому перемены:
«Ты удивляешься, я думаю, что до сих пор не выходят «Мёртвые души». Всё дело задержал Никитенко. Какой несносный человек! Более полутора месяца он держит у себя листки Копейкина и хоть бы уведомил меня одним словом, а между тем все листы набраны уже неделю тому назад, и типография стоит, а время это мне слишком дорого. Но Бог с ними со всеми! Вся эта история есть пробный камень, на котором я должен испытать, в каком отношении ко мне находятся многие люди. Я пожду ещё два дни и, если не получу от Никитенко, обращусь вновь в здешнюю цензуру, тем более, что она чувствует теперь раскаяние, таким образом поступивши со мною. Не пишу к тебе ни о чем, потому что чрез недели две буду, может быть, сам у тебя, и мы поговорим обо всём и о деле, от которого, как сам увидишь, много будет зависеть твоё положенье и твоя деятельность. Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что, как он сам знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, что мы и сделаем в нынешний проезд мой чрез Петербург. Прощай. Будь здоров, твёрд и крепок духом и надейся на будущее, которое будет у тебя хорошо, если только ты веришь мне, дружбе и мудрости, которая недаром дается человеку…»
Иванову, который до святости верил его дружбе и мудрости, как среди всех его близких не верил никогда и никто, он уже давал открыто совет:
«Насчет вашего дела я советую все-таки прежде дождаться ответа на представления Жуковского. Моллер пусть
своим чередом скажет Юрьевичу, Юрьевич государю наследнику. Нужно только, чтобы ваше имя было известно как следует и кому следует, нужно, чтобы на вашей стороне была гласность. А входить официально с новой просьбой, основанной на новых уже причинах, мне кажется, неловко. Почему вы не написали ещё раз к Жуковскому? Верно, опасаетесь наскучить. Напишите теперь же и скажите ему, что я велел вам непременно это сделать. Вы должны помнить, что Жуковскому никогда нельзя наскучить в справедливом деле. И потому мой совет все-таки дождаться ответа на представление Жуковского. Теперь поговорим о другом. Вы упомянули в письме, что хлопочете о доставлении вам работы: копии с Рафаэлева фреска. А по моему мнению, вам нужна теперь не копия с фреска, все-таки более или менее повреждённого и выполненного быстро, но копия с окончательнейшего произведения Рафаэля. Вы теперь в вашей картине приближаетесь к окончательной обработке, и потому вам нужно теперь приобресть высокую чистоту и полную окончательность кисти. Заказ вам есть, если хотите только воспользоваться. Напишите копию с Мадонны ди Фолигно. Она будет вам хорошо заплачена, в этом я уверен. Но об этом, так же, как и об первом деле, мы переговорим с вами лично. Понимаете ли? Это значит – сею же осенью, может быть, мы с вами увидимся. К Жуковскому непременно напишите. Нужно прежде всего иметь от него ответ, чтобы знать, каким образом и как лучше действовать. А главное, мужайтесь и крепитесь. Нет дела, а тем более справедливого, в котором бы нельзя успеть, если только будем иметь твердости и присутствия духа хотя на полвершка побольше куриного. Распоряжения ваши Шаповалову насчет моих работ все хороши, и не может быть иначе: ибо мысли наши в этом деле совершенно схожи, и вы всегда можете действовать полномочно, будучи уверены заранее, что всё, что ни вздумается вам, придется по мне. Об одном только прошу, чтобы мои работы не отвлекали его от важнейших, и потому пусть он займется ими тогда только, когда решительно ничего нужнейшего и полезнейшего для него не случится. Прощайте! Будьте здоровы! Впереди всё будет прекрасно. Это я вам давно сказал. Если захотите теперь после получения вашего письма писать ко мне, то адресуйте в Гастейн…»Да, той весной, несмотря на всю неприютность его внешней жизни в бездельной, чрезмерно болтливой Москве, Николай Васильевич верил твердо, что впереди всё случится плодотворно, прекрасно, как никогда. Идея, которая так счастливо и кстати осенила его, была замечательная идея, в этом он не сомневался минуты. Уж если русский хороший образованный человек, который так охотно и много на все лады трещит о добре, однако, как он приметил давно, не только не предпринимает никакого доброго дела, но ещё и норовит на чужой счет отнестись под видом добра, не возьмется наконец за доброе дело, так кому же тогда за доброе дело и взяться, когда все в Европе только и думают, что о себе.
В этом случае надобно только по возможности каждому отыскать согласно с характером и складом ума истинно доброе дело и, позабыв хоть на миг о себе, прямо вложить это доброе дело в усталые от праздности руки, а там так и двинутся русские богатыри, так и процветет вся наша земля, на тысячи верст оставив назади у себя другие народы и государства.
Отныне он именно приисканием доброго дела каждому русскому хорошему образованному человеку и призаймется во всё свое свободное время, тверже твердого уповая на то, что ему дано довольно знать всякого человека и что слово его приобрело некоторый авторитет среди московских и петербургских друзей, которых он всем сердцем любил. Ведь дорогой любви, если призадуматься здраво, много-много возможно передать прекрасного в душу, тем более, что твердости и присутствия духа у него в самом деле как будто понакопилось побольше куриного. Оттого и томился он жаждой перелить свою силу души в слабые души русских образованных хороших людей, беспрестанно твердя сам себе:
– Верующие во святое и светлое да увидят, темное существует лишь для неверующих.
И ещё одна благодатная мысль укрепляла его с каждым днем. Её он тоже полюбил повторять:
– Нет лучшего дела, как образовать прекрасного человека.
Дня через три, пользуясь прекрасной, почти уже летней погодой, он назвал в погодинский сад самых близких дам знакомых московских домов, так же, по примеру мужей, постоянно твердивших о необходимости всенепременно делать добро, и в какой уже раз настойчиво просил Авдотью Петровну обстоятельно подготовиться к приезду Языкова. Поэт был слишком болен телом, а также душой, и скорейшее излечение его от злого недуга он смело брал на себя. На это дело, благое и важное, нужно было прежде всего подобрать небольшую квартиру из четырех или пяти комнат, вполне удобную для одного человека с прислугой, две побольше, три других всё равно. Главное же был, разумеется, образ жизни, продуманный им с учетом характера, который был у поэта весьма неустойчив, если не отсутствовал вовсе:
– Сделайте так, чтобы токарный станок был тотчас же поставлен туда, если можно, то и бильярд. Всё утро должно принадлежать Николаю Михайловичу. Человек пусть просит всякого гостя пожаловать ввечеру, часов от четырех и, положим, до десяти. В это время все близкие должны непременно его навещать, это святая обязанность их. Перед обедом за час или два он должен ехать кататься, зимой особенно, в санках. Соблюдение всех этих правил очень для него нужно, а способствовать к тому всего более можете вы.