Склейки
Шрифт:
– Алле,– старческий голос, бодрый, радостный.– Здравствуй, дочка! Мне бы Оксану.
– Я слушаю.
– Оксана, дочка, ведь чистят!
– Что?!
– Крышу мне чистят!
Я понимаю, кто это, и радость захлестывает меня: большая, огромная, до эйфории:
– Правда?! Господи, как хорошо!
– С утра приехали: две машины, Оксаночка! Две! Начальник сам приехал, с ним еще человека три – в шапках! Стоят, на крышу нашу смотрят, шапки руками держат, чтоб не свалились! Рабочие чистят, лед скалывают, грохочут!
– Я так за вас рада!
– Оксаночка, спасибо вам! Спасибо, дочка! Дай тебе Бог здоровья!
В
– Димка,– шепчу я ему после поцелуя,– нашему вчерашнему деду чистят крышу...– и молчу.
Дима тоже молчит, но улыбается в ответ – счастливо и радостно.
Я думаю и думаю про этого деда. Только бы им подлатали крышу! Только бы не забыли! Только бы... Только бы...
Я вспоминаю счастливые глаза Димы, радостное недоверие новостийных девчонок, Аришку, которая тоже слышала эту волшебную сказку. А я ведь подозревала их всех: и Диму, и Аришку, и тихую Лизу, и громкую Надьку, и милую добрую Анечку – всех! Знать бы кто. Знать бы – кто, и спокойно работать с людьми, не оглядываясь, не толкуя жест, взгляд, слово. Понимаю, что последние дни живу с этой мерзкой оглядкой, подозреваю всех и каждого, вздрагиваю, сталкиваясь с кем-то один на один, представляю каждого в роли убийцы: с наручниками, толкающим камеру вперед и вниз, на беззащитную шею скованного Эдика.
Так нельзя жить, просто нельзя. Тогда уж лучше уволиться, чтобы не марать полсотни невинных людей дикими и мерзкими подозрениями. Можно, правда, как Дима, верить, что это – не свои, но...
Но фирмы «Стальные двери» и «Фитодизайн», которые делят с нами подъезд офисного здания, уже в пять вечера запираются на мощные замки, и в тот четверг они тоже были закрыты. Я спускалась на второй этаж, в рекламу, и видела обеих хозяек. «Стальные двери» морщилась, упираясь тоненьким плечиком в тяжелую дверь, и с усилием поворачивала в замке ключ, «Фитодизайн» бросила ключи в сумочку и стала спускаться вниз, балансируя на высоких каблуках.
Внизу – дверь с домофоном. Димка неправ, никто никогда не подпирает ее бруском, я бы хоть раз да увидела. А я не видела. Охранник открывает дверь только по звонку. А если он уходит в туалет, то в офис никак не попасть.
Я не хочу сдаваться, а значит – мне надо узнать.
Короткая неделя: вчера отмечали День Конституции, Надька дежурила, снимала сюжет про всякие официальные праздники. Вчера ей было плохо: работать, когда все отдыхают. Сегодня – хорошо: быстренько все напишет и уйдет домой. И оплата двойная.
Собираюсь спросить у Данки, что у меня сегодня за сюжет, как вдруг открывается дверь. Лиза, которая первой видит входящего, первой же и замирает. Мы, узнав Лапулю, замираем тоже.
Она входит, здоровается сухо и сдержанно, садится на стул прямо посреди кабинета. Одета в черное, не накрашена, губы поджаты, лицо мертво, без эмоций, без выражения: застывшая маска. Под левым глазом, замазанный тональным кремом, засыпанный пудрой – слабый, желто-зеленый след от синяка.
– Дана,– просительно тянет она,– я бы хотела взять вещи, его вещи...
– Конечно,– Данка вскакивает,– вот – чашка его, блокнот, ручки... Что еще?
Данка трет пальцами лоб, вспоминает, крутится на месте, оглядывая кабинет.
–
Ты как? – спрашивает Данка, когда ее взгляд вдруг останавливается на Лапуле.– Нормально,– вдова обреченно кивает головой.– Спасибо.
– За что?
– Как?.. За участие.
Все молчат.
– Вещи,– напоминает Лапуля.
– Ах да!
Данка приносит ей чашку, блокнот, черный паркер без стержня.
– Все,– говорит она.
– Дана,– Лапуля почти не смотрит на все эти мелочи,– а может быть...
Кажется, ей стыдно попросить.
– А может быть,– продолжает она,– ты дашь мне его рабочую кассету?
– Кассету? – Данка растеряна.– Зачем тебе кассета?
– Я понимаю, что у вас их мало, что они что-то стоят, но я заплачу, Дан. Просто там голос, он задавал вопросы и, может быть, попал где-то в кадр... Я заплачу, сколько надо.
– Оль,– Данка подсаживается к ней,– да какие деньги, брось! Я бы дала, но не знаю, где она. Правда. Эдик же в барсетке носил, да?
Лапуля кивает.
– Барсетку забрали – милиция.
– А может быть, есть другие кассеты? Ты не находила?
– Нет, не находила. Оль, прости. Если найду что-то, обязательно тебе позвоню.
– Ладно. Ну... пока тогда?
– Пока.
Мы отворачиваемся: неловко смотреть, как она запихивает в сумку старую кружку в коричневых потеках застывшей заварки.
В коридоре становится шумно: кто-то громко и дико смеется. Толчком ноги распахивается и бьет о стену наша дверь. Входит Юрий Цезарь – диджей и директор радио.
– Че?! – орет он с порога.– Сахар есть?!
Цезарь идет через кабинет прямо к ящику, в котором мы храним заварку и сахар, и выдвигает его так резко, что ящик едва не вылетает из стола.
– Юр, ну ты совсем обнаглел! – Данка разводит руками.
– А че?! – Он разгибается, поворачивается, и тут видит Лапулю: – О! Привет...
Даже хам Цезарь при виде вдовы каменеет.
– Я пошла,– тихо говорит она и уходит.
– Ни хрена се! – тянет Цезарь вполголоса и выковыривает из коробки несколько кусочков сахара.– И фингал! Хорошо ее Малышева, я не ожидал: мелкая она такая.– Это Малышева ее? – Данка соображает первая.– Юр, правда Малышева? Когда?
– Да в тот четверг.
– Это когда Эдика?!
– Ну да, мать, я и говорю.
И Юрка рассказывает.
Это было в четверг, во время прямого эфира.
Гость ушел в студию, и только его охранник стоял в коридоре возле туалета, переминаясь с ноги на ногу. Со своего места охранник видел стеклянные двери балкона и – за углом – дверь в студию. Данка, уходившая домой, позвала его подождать в кабинете новостей, но он отрицательно покачал головой. Данка засмеялась и ушла.
Цезарь вышел покурить. Охранник посторонился, пропуская его, и снова вернулся на место. На балконе Цезарь увидел Малышеву: та стояла, прислонившись к стене, накинув на плечи короткую меховую куртку. Внизу, на деревьях, на крышах домов искрился, отражая огни городских фонарей, снег.
– Че, мать, домой не идешь? – спросил Цезарь.
– Да так. Волкова жду.
– Этого, что ли? – Цезарь махнул головой в сторону студии и выпустил изо рта плотную струю дыма.– Депутана? Зачем?