Скрипка дьявола
Шрифт:
— Сын мой, приступим. Когда ты в последний раз был на исповеди?
Слова каноника произвели на больного неожиданный эффект: беспокойно двигавшиеся пальцы Паганини застыли, полная неподвижность его тела наводила на мысль о том, что он наконец-то перешел в лучший мир.
И тут случилось нечто ужасное.
Музыкант медленно повернул к Каффарелли лицо, вперил в него испепеляющий взгляд и послал ему коварную, жестокую, леденящую кровь улыбку, превратившись в само воплощение зла. В долю секунды его левая рука, костлявая и огромная, замкнулась на запястье каноника, как кольцо от кандалов, и тот скорчился от боли, ибо Паганини, еще совсем недавно казавшийся абсолютно беспомощным, с нечеловеческой, непонятно откуда взявшейся силой буквально ломал ему кости. Из его покрытого язвами рта вырвались резкие гортанные звуки, которые Каффарелли поначалу принял за звериный рев, но вскоре он сообразил, что это гнусное еврейское ругательство:
— Zayin al hakuss hamasrihah shel haima hamehoeret shelha!
Уразумев,
На крики немедленно бросились все находившиеся в доме, и тут Каффарелли осенило, что его призыв о помощи был вызван не просто физическим нападением, но выражал отчаяние человека, увлекаемого в потусторонний мир.
Последним нечеловеческим усилием Паганини, прежде чем окончательно испустить дух, казалось, решил забрать его с собой в глубины ада, и Каффарелли понял, что всеми силами стремится не просто вырваться из когтей музыканта, но и не дать тому утащить его с собой в эту страшную бездну.
Был ли тут замешан знаменитый договор с дьяволом, о котором столько говорили при жизни музыканта? Одарил ли его Сатана редчайшим музыкальным талантом в обмен не только на собственную душу музыканта, но и на душу еще одного несчастного? Каффарелли не мог припомнить, когда он сам был в последний раз на исповеди, ибо разочаровался в этом таинстве. Несмотря на то что каноник едва ли не каждый день принимал чужую исповедь, он втайне пришел к убеждению, что исповедь придумана самой церковью, чтобы держать прихожан в повиновении. «В глубине души я скажу Господу, что раскаиваюсь, и Господь меня простит», — в последнее время убеждал себя священник. Разумеется, он понимал, что его отказ от исповеди чистая ересь: это испытание обязан проходить сам святой отец. Его глубокая неудовлетворенность своими последними исповедями отчасти объяснялась тем, что он не получал желанного духовного облегчения. Вот уже много лет он не испытывал покоя и блаженства, вызываемых глубокой верой в то, что все твои грехи прощены, вместо этого его преследовало постоянное чувство вины из-за того, что он дурно исповедовался, то есть постоянно утаивал или прикрывал какой-нибудь свой грех. Он ясно понимал, что роковая цепь лицемерных исповедей порождена его растущим нежеланием признаться в своем постыдном поведении тем, кто, хоть и был уполномочен церковью выслушать его и назначить соответствующее наказание, не заслуживал его уважения. Каффарелли понимал, что совершает смертный грех, но, пока его нежелание исповедаться было сильнее чувства вины, он предпочитал на неопределенное время отсрочить момент приобщения к таинству исповеди и возвращения блудного сына в лоно церкви.
Теперь же он, без сомнения, оказался в руках пособника дьявола, с нечеловеческой силой пытавшегося утянуть его к самому Люциферу, а в подобном положении различие между тем, пребываешь ты в смертном грехе или же чист душой как младенец, означало одно: спасение либо вечную погибель.
Все эти мысли пронеслись в голове каноника с такой же скоростью, с какой встревоженные Паоло, Акилле и ключница ворвались в комнату. Паоло отреагировал первым, он не раздумывая схватил первое, что подвернулось под руку, — лежавшее на столике серебряное распятие, — чтобы стукнуть Паганини по голове и тем самым вынудить его ослабить хватку. Разгадав его намерение, Акилле испустил крик, такой пронзительный, какого Каффарелли никогда не слышал, — так, вероятно, кричали жертвы инквизиции во время пытки, — и, обрушив на Паоло весь вес своего тела, изменил траекторию удара. Физическая мощь Паоло была так велика, что распятие, вибрируя, как томагавк, вонзилось в одну из колонн балдахина над постелью музыканта. С появлением сына ярость Паганини угасла, и Каффарелли, вырвавшись из безжалостных клешней музыканта, отполз на такое расстояние, чтобы обидчик больше не мог его схватить.
Из-за нестерпимой боли в сломанной руке он стал терять сознание, и Паоло попытался помочь ему встать. Не преуспев в этом деле, могучий юноша взвалил его на левое плечо, как мешок, и пулей кинулся вон из комнаты. Последнее, что увидел Каффарелли в этом бедламе, прежде чем окончательно потерять сознание, была стена со скрипками и виолончелями из знаменитой коллекции Паганини и рука служки, схватившая восхитительную скрипку Страдивари, которую он несколько минут назад пожирал глазами.
Очнувшись, Каффарелли обнаружил, что лежит на собственной кровати, в полной безопасности, во дворце епископа. На его левое предплечье был наложен лубок. На том основании, что он абсолютно не чувствовал боли и даже испытывал некоторую эйфорию, он с благодарностью заключил, что ему дали опий или какое-нибудь похожее лекарство. Прямо перед ним стояли доктор Гваринелли, личный врач епископа, и его преосвященство монсеньор Гальвано, смотревшие на него со странной смесью облегчения, озабоченности и любопытства.
— Что с вами случилось? — спросил епископ, не пытаясь скрыть раздражение.
«Я поручил тебе совершить простое соборование, а ты устроил публичный скандал», —
таков, похоже, был подтекст этих слов, произнесенных его преосвященством, который не умел общаться с ближними иначе, чем с помощью постоянных упреков.— Где Паоло? — дерзко произнес в свою очередь каноник, полагая, что он как жертва более чем кто-либо вправе задавать вопросы.
По лицу епископа Каффарелли сразу же заметил, что тот счел несвоевременную реплику нарушением субординации и не удостоит его ответом. Увидев, что Гальвано хранит молчание, врач пояснил:
— Паоло сообщил нам только, что там завязалась страшная драка и ему пришлось выносить оттуда вашу милость в полубессознательном состоянии. Но после того как он доставил вашу милость сюда, в безопасное место, и срочно послал за мной, его и след простыл.
Каффарелли задумался над тем, стоит ли сейчас упоминать о похищении бесценной скрипки — чему он стал свидетелем, прежде чем потерять сознание, — но что-то в глубине души предостерегло его от этого шага. Из-за того, что он лишь мельком видел этот эпизод, находясь при этом в состоянии более близком к обмороку, чем к ясности мыслей, его вдруг охватили сомнения: не померещилось ли ему все это? Но даже если все произошло именно так, как он полагал, и Паоло на самом деле похитил скрипку Страдивари, упоминать об этом в присутствии епископа казалось ему опасным. «Не хватало только, — подумал он, — чтобы после всего случившегося Гальвано обвинил меня в том, что я возвожу напраслину на его племянника или, хуже того, что я являюсь сообщником или зачинщиком преступления». Поэтому в своем рассказе он предпочел сосредоточиться на зверском нападении казалось бы умирающего Паганини, опустив при этом обстоятельство, из-за которого он испугался не только за свою жизнь, но и за душу: он сам давно не исповедовался в своих грехах.
— Этот человек действительно одержим дьяволом, ваше преосвященство. Когда я остался с ним наедине, передо мной лежали бренные останки, а через несколько секунд он набросился на меня с силой исполина.
— Ты успел его соборовать или хотя бы прочесть его исповедь?
Узнав, что каноник не смог совершить ни первое, ни второе, епископ заключил:
— Тем хуже для него, ибо нам сообщили, что несколько минут назад он скончался. Злосчастный умер в смертном грехе и не может быть похоронен в освященной земле.
Годы спустя Каффарелли узнал от художника Эжена Делакруа, с которым встретился в Тулоне, некоторые подробности из жизни Паганини, усилившие неприязнь, с которой он вспоминал о скрипаче.
Художник, написавший необычный портрет Паганини, поведал ему, что музыкант не только был предрасположен ко всяческим болезням, но иногда производил впечатление человека, которого привлекают чужие страдания.
Делакруа рисовал скрипача в 1832 году, во время страшной эпидемии холеры, опустошившей Париж и Францию и унесшей более ста тысяч жизней. В то время Каффарелли находился в Пьемонте и потому не мог своими глазами наблюдать, как эпидемия — возникшая в Индии в 1817 году, — год за годом, медленно, но верно приближается к французам. В 1830-м она достигла Москвы, в следующем обрушилась на Берлин и Вену, а в Лондоне первые случаи заболевания были отмечены в 1832 году.
— В Париже, — объяснил ему художник, — готовились к страшному бедствию с тысяча восемьсот двадцатого года: больницам выделялось больше средств, в страны, где свирепствовала эпидемия, посылались медицинские комиссии, чтобы изучить болезнь вблизи, на границах вводились строгие санитарные меры, чтобы попытаться преградить холере путь, но все напрасно. Так вот, хотите ли вы знать, что делал Паганини в этой атмосфере ужаса, когда улицы Парижа были завалены трупами в мешках, пропитанных лимонным соком, чтобы предотвратить заражение? Он любил заходить из любопытства в больницу «Паматон», ведя за руку своего сына Акилле, которому в то время было только десять лет!
Каффарелли всегда испытывал содрогание, слушая рассказы Делакруа о Паганини, где тот представал как мрачный извращенец, жадно наблюдавший за хирургическими операциями — во время своего пребывания в Лондоне он неоднократно посещал с этой целью больницу Святого Варфоломея — или доверявший свое здоровье врачам-шарлатанам с ужасной репутацией, которые тайно прописывали ему самые невероятные снадобья для облегчения его многочисленных недугов.
После той злосчастной ночи служку Паоло больше никто не видел. Недели через две его тело с явными следами разложения — за этот срок бактерии в его организме произвели достаточное количество газов, чтобы труп держался на плаву, — было обнаружено в теплых водах залива Ангелов. Хотя вскрытие трупа по причине распада тканей оказалось делом непростым, доктор Гваринелли произвел его, но ему не удалось найти явных признаков насильственной смерти. Почти наверняка причиной смерти было не удушье, а остановка сердца. Ни лекарь, ни сам Каффарелли не могли даже отдаленно предположить, почему сердце пышущего здоровьем юноши внезапно перестало биться. Доподлинно известно лишь одно: Каффарелли больше никогда не слышал о великолепной скрипке, а Акилле Паганини, ее законный владелец, никогда не заявлял о ее пропаже. Возможно, он предпочел не сообщать о грабеже, чтобы не ссориться с епископом, в чьей помощи отчаянно нуждался, чтобы добиться разрешения похоронить отца по-христиански.