Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
Шрифт:

Эпитеты в этом стихотворении тоже почти все банальны («звезды слабо мерцают, луна одинокая светит»),но само движение поэтической гармонической, почти сладкой, чуть не приторной речи приводит к выводу совсем неожиданному: «эта птица ночная пророчит тебе катастрофу».Более того: катастрофа рифмуется с голгофой.И все же, несмотря на усиливающийся, сгущающийся вокруг ночной, тревожный пейзаж, сердце «мерцает в ночи, словно уголь, подернутый пеплом».Пушкинский серафим «и сердце трепетное вынул»,а сердце заменил «углем пылающим».У Кековой «уголь,

подернутый пеплом».Кекова — смиренница, скромница, пушкинский стих бережно — не по-постмодернистски — перечтет и переосмыслит.

Движение поэтической мысли у Кековой может идти двумя траекториями, как в следующем но циклу стихотворении:

Кто в воздухе жилья, как в коконе прозрачном,

на кухне режет хлеб и чайник кипятит?

А бабочка летит на свет в окне чердачном,

а бабочка летит, а бабочка летит.

Человек — тоже бабочка, только еще не знает об этом, существуя — пока — «в коконе прозрачном»обыденности. Но взгляд в темноту обратен траектории полета бабочки — из темноты к свету. Потому что эта темнота неизвестности для человека так же притягательна, как для бабочки — «свет, сияющий в ночи». «Томись о беспредельном…»На самом деле я терпеть не могу прямолинейную символику — у Кековой меня с ней иногда не примиряет и гармония стиха…

Кекова-поэт сопротивляясь пишет: вопреки дисгармоническому времени. Ее упрекали уже и в эпигонстве: синтаксис не ломает. Грубостей не любит. Лексику до уличной не расширяет.

Но какой надо иметь упрямый, цельный характер, и на все эти модные искушения не поддаться ни разу — и себя сохранить, и мир не истерзать?

Открывая свой «новомирский» цикл накрепко прошитым четырехстрофным стихотворением, Кекова закольцовывает его последним пятистрофным, используя ту же шестистрочную строфу (аа-бб-вв). «Мне сон удивительный снится…»Уравновешенность и гармоничность, в смысловом отношении — насыщенность «сокровищами наших сердец», щемящей красотой природы, преходящей, неуловимой. (Как писала «противовес» Кековой в прозе, Петрушевская, — истребимой, истребимой.) Кекова пытается уловить неуловимое, спасти от истребления истребимое.

В какую великую книгу сокрыть, уберечь от Суда

стрижей боевую квадригу, подземных кротов города,

зари угасающей алость, воды ледяное стекло

и эту щемящую жалость к тому, что навеки прошло?

Что такое — этот цикл Кековой?

Это — ответ на безобразие окружившего и душащего, сжимающего нас пространства, усеянного обломками смыслов и объедками культур. Ответ — не грозной и едкой полемикой с проводниками и агентами его, а созиданием, упрочением, поминовением. Кекова — между: запутанностью красот Беллы Ахмадулиной и громыхающей жесткостью Елены Фанайловой. Между: пафосом шестидесятников и прикусом постмодернистов. Она филологична, но в стихах ее нет, слава Богу, привкуса филологии. Она находится внутри традиции и это не поза, а образ жизни. Именно здесь у Кековой сходятся modus vivendi и modus scribendi.

Тем не менее, опасности Кекову подстерегают, и опасности эти вырастают именно на осмысленно избранном пути. Опасности эти преодолимы, если поэт захочет их преодолеть, а не будет настаивать на уже благоприобретенных чертах своей поэтики. Опасность первая: монотонность. При таком богатстве строфики русского стиха — все-таки явная ограниченность выбора. Почему? Опасность вторая: старательность Прозрачном — чердачном, кипятит — летит, лес — вес, ночи — свечи.Зачем же уж так себя стреножить? Особенно — памятуя о завещанной сокровищнице русской поэзии первой трети только что завершенного века?

И, наконец, опасность третья, самая деликатная: настойчивое обращение к религиозной символике. Мне совсем не хочется избавления Кековой от таинственного и потустороннего, — но невозможно пестрит: Владычица, Голгофа, Божий лик, Лазарь, Спас, Суд и Храм превращаются, увы, иногда в переизбыточную декорацию (прости меня, Господи).

Кстати, в том же, апрельском номере журнала

напечатано письмо читательницы, тоже, как и С. Кекова, проживающей в Саратове — «Имя Божие как орфографическая проблема». Н. Герасимова, корректор по профессии, обсуждает проблемы написания религиозных христианских обозначений и утверждает благоговейное отношение к имяславию через правописание. И справедливо. И аргументированно. Она же напоминает об отнюдь не междометии в знаменитом стихотворении Мандельштама «Образ твой, мучительный и зыбкий…». Должна признаться, что вот уже давно продумала, но никак не успеваю записать работу об этом стихотворении как о своеобразном ответе — через век — на лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…» Божье имя — вылетело из моей груди. Пустыня — внемлет Богу. Все это направление поэтической мысли Кекова помнит и любит. И разделяет:

Смиреннее память, чем инок, надменней она, чем гордец.

Но где вы, в каких палестинах, сокровища наших сердец?

В каком вы покое великом нас будете в вечности ждать,

пред Божьим таинственным Ликом вы сможете ль нас оправдать?..

Религиозность для ее поэзии — существеннейшее качество. Надеюсь, не декор. Заканчивать на строгой ноте не хочется. Хочется другого — вернуться к стихотворению, чтобы дочитать до конца:

…Над райской цветущей долиной верните нам зренье и слух…

Иль вы только пух тополиный, мерцающий в воздухе пух?

Цветок зла

Эдуард Лимонов. Книга мертвых

…Я надеюсь, что живых больше, чем мертвых.

Э. Лимонов

Лимонов — писатель плохой, но талантливый. Доказательством талантливости служит запоминаемость его текстов — прочтешь, а из головы не вытрясешь: и детство в железобетонном Харькове, и муки ранней сексуальности, и юную жену с фиалковыми глазами, превращающуюся в толстую седую шизофреничку; и шитье брюк московским знаменитостям, навсегда отвратившим от себя, холеных, молодого изгоя; и холодную-голодную заграницу; и Бродского, ушедшего спать от глупых московских расспросов и задираний. А почему плохой — так потому, что изо всего этого (и многого другого, о чем ниже) у него в голове полная каша. В частности, идеологическая. Обида на весь мир соединяется с обидой на всех других, — но никаких счетов к самому себе: сам герой выше всех, лучше всех, одареннее всех, умнее всех.

Обида — подростковая? Да, можно сказать, что Лимонов навсегда, и после пятидесяти это стало особенно ясно, останется подростком в нашей литературе. Подростковые комплексы очевидны: «К сожалению, у Елены (первая жена нашего героя. — Н. И.)оказалось короткое дыхание на подвиги. У большинства людей бывает короткий и яркий период, во время которого они неотразимы, быстры, красивы, гениальны. После такой вспышки опустошенный человек живет еще долго, но скудно и серо, не распространяя никакого сияния».

Это — констатация. Или приговор. Каждому «другому». Что же касается «я», — то этот яркий период Лимонов, проходящий сквозь других, распространяет на всю свою жизнь.

«Другой» — значит мертвый,поэтому и «Книга мертвых». Перекличка мертвых нужна Лимонову для того, чтобы обеспечить движение (в том числе материальное) своей жизни. Этот эпатирующий вызов Лимонов не только не скрывает — он на нем настаивает с самого начала, с первой страницы предисловия: «Я не жалею себя, считаю свою жизнь удавшейся свыше всех ожиданий, к тому же уже обещается, впереди проглядывается экзотическое, крайне интересное продолжение».

Для того чтобы стать фигурой экзотической, Лимонову надо постоянно противопоставлять себя — и противостоять — окружению и окружающим. Индивидуализм, и крайний, сказался и в том, что он стал организатором кучки людей, назвавшись главой Национал-большевистской партии. Что это за партия, каковы ее цели, кроме разрушительных («Лимонка» — название партийного листка), никому не ясно. Да и незачем прояснять. Быть против, быть на обочине, быть вопреки — вот она, поза. Не позиция, нет. Экстремизм? Не знаю. Скорее уж — маргинальность.

Поделиться с друзьями: