Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
Шрифт:
Литературный быт — вещь загадочная: субстанция, преподносящая сюрпризы. За примерами долго ходить не надо. При падении читательского интереса к журналу и книге, к художественной словесности, к фигуре писателя, к литературному факту становится литературным фактом сам скандал (как одно из явлений литературного быта). В газете «Коммерсантъ» комментируются итоги первой половины 2002 года: «На что был богат прошедший литературный сезон — так это на скандалы» (26 июля 2002, № 130). Ей, словесности, как это ни грустно, «Лимонка с гексагеном в голубом сале»[50] помогает выжить, не уйти совсем уж на дно читательского внимания. А дно уже видно, просвечивает, тиражи продолжают падать, причем не только у журналов (очередное сокращение тиражей примерно на 10 % произошло в середине года), но и у книг современной прозы не скандальногосодержания (несмотря на это,
Кто бы, кроме зарубежных коллег-славистов, вплотную приблизился к текстам Владимира Сорокина, ежели бы не громкий скандал, учиненный движением «Идущие вместе»? А ведь в тени этого, бесплатно раздуваемого телевидением в летние, дефицитные на новости, месяцы скандала, за который В. Сорокин и его издатель А. Иванов («Ад маргинем»), как полагают, например, А. Латынина («Время МН», 30 июля 2002) и О. Кучкина («Комсомольская правда», 31 июля 2002), должны бы заплатить как за мощную рекламную кампанию, литературные критики не припомнили существенную для истории новейшей литературы деталь: ведь одним из первых мотив фекалий («вторичный продукт») в современную словесность ввел Владимир Войнович. Мотив копрофагиипоявился у него в «Чонкине», потом был развит в антиутопии «Москва 2042». Не только (и не столько) этим мотивом знаменита «Москва 2042» (кстати, я полагаю, что Войнович вообще воздействовал на Сорокина — Москвау него, конечно, иная, но самая идея Москвы-образа не у Войновича ли вместе с фекалиями позаимствована?), знаменит роман, прежде всего, опять-таки скандалом вокруг одного из центральных персонажей — в прообразе Сим Симыча Карнавалова многие признали Солженицына.
«Когда некоторых моих читателей достиг слух, что я пишу эту книгу, — начинает Войнович, — они стали спрашивать: что, опять о Солженицыне? Я с досадой отвечал, что не опять о Солженицыне, а впервые о Солженицыне. Как же, — недоумевали спрашивавшие, — а "Москва 2042"? "Москва 2042", — отвечал я в тысячный раз, не об Александре Исаевиче Солженицыне, а о Сим Симыче Карнавалове, выдуманном мною, как сказал бы Зощенко, из головы, с чем яростно мои оппоненты никак не могли согласиться»[51].
Противостояние Войновича Солженицыну (как и отдельность Солженицына — не только по отношению к Войновичу, а и ко всему диссидентскому демократическому движению внутрисамого освободительного процесса) обусловлены многими причинами, и не перечисление их задача моих заметок. Но, скажу сразу, я считаю, что «яростные оппоненты» Войновича правы в одном: прообраз очевиден. Только в романе — это целиком беллетризованный персонаж, с гротескно преображенными чертами прототипа[52], а в преждевременных мемуарах(А. Блок) это тоже гротескный (и литературный), но под реальным именемсуществующий персонаж, у которого тоже есть прототип.
Появление книги Войновича вызвало немедленную и в целом негативную реакцию в прессе. Миф, который сложился, — в том числе и автомиф,сложившийся у самого Солженицына в определенных социально исторических условиях: «Если бы Солженицын существовал в нормальном обществе, где писателя хвалят или ругают без вмешательства в этот процесс карательных органов с одной стороны и фанатичных клевретов с другой, тогда бы он мог трезво оценивать свои возможности и достижения»[53].
И в том, и в другом случае мы имеем дело с литературой, а не с юридическим или архивным документом.
Такое вот предварительное замечание.
Хочет того Войнович или нет, хочет того Солженицын или нет, но, когда они сочиняют «Портрет на фоне мифа» или «Бодался теленок с дубом», а также «Угодило зернышко промеж двух жерновов», они пишут прозу,а не информационную заметку или статью в деловой еженедельник. Повторяю, прозуparexcellance. Между реальностью и текстом стоит художник — со своим миром, со своим особо воспринимающим действительность аппаратом. И не просто художник, каких все-таки немало, а уникальный художник, и аппарат у него — от Бога — уникальный, а значит — неисправимый.Исправить
такой аппарат, на самом деле даже в лучших целях (чтобы все было правильнее — с объективной точки зрения), значит этот аппарат разладить и погубить.А между текстом Войновича и реальным Солженицыным стоит еще, кроме аппарата, миф.Миф о писателе другому писателю — в силу его антимифологического, разоблачающего иллюзии дара — мешает. И, одновременно, — притягивает, интригует.И тем самым писатель В. В. попадает в творчески-психологическую зависимость от мифа А. С. И естественно, борется — со своей психологической зависимостью, а значит, с мифом, а значит, и с самим А. С.: дарование у него такого характера, что свою же зависимость он реализует в разоблачении. Тогда зависимость пройдет, а писатель (В. В.) отправится дальше, разоблачать другие мифы. В. В. действует по древнейшим законам художественного индивидуального творчества: народ (множество) создает метафору или миф (например, «Черная корова весь мир поборола»), а писатель ее реализует, чтобы в парадоксальном контексте преподнести разгадку (ночь). Так, в постоянном, но не всегда и не всем очевидном контакте-споре с общественным (массовым) сознанием осуществляет себя писатель — как писатель.
2
Вообще суд Войнович устраивает быстрый, чуть ли не мгновенный. Как говорится, припечатывает словцом. В самом начале своего повествования он перечисляет через запятую имена новых — для начала 60-х — авторов (своего литпоколения): Юрия Казакова, Бориса Балтера, Василия Аксенова, Анатолия Гладилина, Георгия Владимова, Владимира Максимова… «Толпа талантов высыпала на литературное поле, поражая воображение читающей публики, — не может удержаться от иронии Войнович. — Таланты писали замечательно, но чего-то в их сочинениях все-таки не хватало. Один писал почти как Бунин, другой подражал Сэлинджеру, третий был ближе к Ремарку, четвертый работал "под Хемингуэя"» (16). Портативный литературный крематорий — и уже, можно сказать, от «толпы талантов» остается только пепел.
С Солженицыным (мифом о Солженицыне) он работал иначе.
Сначала он создает свойобраз Солженицына.
Нет, не так.
Сначала Войнович выстраивает декорации, создает контекст.Прекрасно знающий законы драматургии, сгущает напряжение ожидания, затягивает начало действия.
Открывается сцена — вернее, просцениум — не Солженицыным, а Сацем, в его квартире на Смоленской.
Для внимательно читающего, — а еще важнее, что для изначально тщательно и с удовольствием работающего писателя — ни одна деталь не случайна. Все — существенно. Отмечено, что у Саца в квартире нет сортира — он расположен отдельно, «в конце длинного коридора» (8). Для чего?
Мотив отправления нужды (дерьма и мочи) поддержан немотивированно введенной шуткой про Саца, Луначарского («Они то с Сац, то с Рут») (11). Для чего?
Ничего величественного, патетического в текст допущено не будет: идет игра на понижение, вот каков на самом деле авторский сигнал, знак читателю.
В выстроенных Войновичем декорациях появляется… нет, еще не Солженицын. Терпение. Опять торможение (тоже эстетический закон: торможение рождает особоеожидание. Если ожидаемое провалится, то с накопленным от ожидания треском).Появляется — на сцене с расставленными деталями — Твардовский, «сильно навеселе во всех смыслах». Повторяю: патетика не только убирается, она гасится, причем несколькими подряд точными но воздействию на сознание (и подсознание) штрихами. ПьяноватыйТвардовский (и, добавлю, при такой прорисовке клоуноватый— «правый рукав его ратинового пальто от локтя до плеча был в мелу») пьет водку и читает вслух старому Сацу и молодому В. В. повесть А. Рязанского.
Вывод В. В.: «…яснее становилось, что произошло событие, которое многими уже предвкушалось: в нашу литературу явился большой, крупный, может быть, даже великий писатель». Особенным образом здесь стоит одно слово. Понятно какое? Даже.Оно-то и продолжает намеченную интригу, перенося через череду вполне пафосных (и вполне заслуженных Солженицыным) обманных (ибо В. В. пафоса, как читатель заметил, не выносит и не выносил никогда) эпитетов к дальнейшему. А дальнейшее, после декораций и в контексте впечатления от повести А. Рязанского, — это Солженицын особой, войновичской, выделки, плод его взгляда и его оценки.