Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
Шрифт:

Идейный инфантилизм — поставите вы диагноз и будете правы. «Из болота тащить бегемота»… Плохо помнят в СПС детские стихи Чуковского, давненько читали: это ведь бегемотзастрял в болоте, его надо спасать, а не он спасает…

2

Вспомним битвы «Огонька» или «Московских новостей» с «Молодой гвардией» и «Нашим современником». Воюющие постепенно как бы отвернулись от линии фронта и стали действовать каждый на своей территории. Потеряв былую остроту и напряженность, враждебные отношения потеряли и интерес публики: она тоже разошлась по домам, предпочтя затихающим схваткам новую войну — войну компроматов, за которой публика наблюдает как за бесконечно разворачивающимся сериалом.

То же — и с литературой.

Литературно-идеологические бои сменились телевизионно-политическими — и чуткая к переменам словесность, вильнув хвостом, ушла искать тему, проблему, героя и сюжет в другие сферы. Оставив идеологию — хотя бы на время — в покое. Освободившись от вынужденной, как многим казалось, втянутости в идеологические противостояния и разборки.

Если

окинуть взглядом отечественную словесность 90-х, то самой отчетливой ее чертой и стало освобождение от идеологий.

Конечно же, здесь прежде всего обращаешься к титанической фигуре Александра Солженицына — пожалуй, самого идеологизированного из всех писателей нашего времени. Сложный, с долгими паузами, сюжет его возвращения связан и с его отчуждением от нового литературного пейзажа, в котором идеологии уготовано совсем не литературное место. Повторять уже известное ему не было нужды — и Солженицын после прерванных попыток прямого идеологического высказывания постепенно уходит в смежные литературные области, занявшись составлением своей «Литературной коллекции», статьями и эссе, посвященными скорее поэтике, нежели идеологии, — эстетическим особенностям того или иного избранного им предмета. Солженицын продолжает писать идеологическую публицистику, но книга «Россия в обвале» уже не вызывает прежнего волнения у аудитории, принимается читателями спокойно, если не прохладно: собственно говоря, набор соображений и размышлений прогнозируем, если не знаком. С Солженицыным не спорят и те, кто с ним не согласен, — реакция скорее вежливая, нежели горячая и заинтересованная: ультрапатриоты на Солженицына горько обижены, а для либерального круга его идеи слишком консервативны. Но дело даже не в особенностях идей Солженицына, повторяю — дело в равнодушии к идеологии как таковой. Так же спокойно-холодно было воспринято и «Зернышко», которое «угодило меж двух жерновов», — хотя в действительности антизападные настроения даже значительной части либералов обрели в связи с Косовым, да и положением самой России в мире, очень актуальный контекст.

Если же обратиться к тем фигурам, которые помянуты критикой — разными критиками — в связи с окончанием 90-х, литературным финалом десятилетия, то и здесь трудно найти писателей, актуальных именно идеологически (вне зависимости от направленности той или иной идеологии), либо писателей, чьими героями (антигероями) были избраны идеологи. Особенно контрастно — в сравнении с концом 80-х, разгаром «перестройки», когда именно усиленная идеологичность и обеспечивала безусловный успех романов Василия Гроссмана, Владимира Максимова, Владимира Дудинцева, Анатолия Приставкина, Юрия Домбровского, Владимира Войновича, Феликса Светова — намеренно вношу в список авторов абсолютно разных и поколенчески, и эстетически, но единых по моменту легализации текстов. Именно этот ряд и увенчала легализация текстов Солженицына — на высшей точке, на пике идеологического этапа русской словесности.

Одновременно в недрах литературы начинают взрываться мины соцарта, направленные не только на соцреалистическую литературу — она уже давно неактуальна, — а на идеологизированную словесность в целом. Прибавим к этому все более заметное вторжение текстов (а потом и вытеснение ими идеологической, идеологизированной словесности), текстов, ориентированных прежде всего на художественное слово, на особую эстетику, на артистизм. Андрей Синявский в одном из выступлений конца 80-х дал им не совсем удачное, но понятное определение «утрированной художественности», собрав воедино свои впечатления от прозы Татьяны Толстой, Вячеслава Пьецуха и Михаила Кураева. (Причем на конференции марта 88-го в датской Луизиане, где Синявский произнес свои тезисы, остальные участники, в том числе и ваша покорная слуга, были сосредоточены совсем на другом — на освобождении литературы от советской идеологии, сталинизма, ленинизма etc.)

Кстати, теперь, задним числом, становится более внятным и объяснимым вызовпервого букеровского жюри, присудившего премию роману Марка Харитонова «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича», далекому от всякой идеологичности.

И в любых списках, предъявленных критикой итогам литературы 90-х, идеологичность — качество, резко убывающее: не идеологичны сегодня, а скорее метафизичны и (или) «физиологичны» (порой одновременно) Дмитрий Бакин и Георгий Балл, Андрей Битов и Юрий Буйда, Михаил Бутов и Марина Вишневецкая, Анатолий Гаврилов и Нина Горланова, Андрей Дмитриев и Олег Ермаков, Анатолий Королев и Игорь Клех, Владимир Маканин и Юрий Малецкий, Валерий Попов и Евгений Попов, Анатолий Найман и Людмила Петрушевская, Ольга Славникова и Алексей Слаповский, Ирина Полянская и Людмила Улицкая, Галина Щербакова и Асар Эпнель… Намеренно называю имена очень даже разных сочинителей, дабы в их разноголосице отчетливее была слышна тенденция. Если и возникает — вдруг — в их текстах идеология, то исключительно как краска, вернее, оттенок краски для персонажа, а вовсе не как нечто, нуждающееся в опровержении или разоблачении: «Мало того, Г. прославился и другим своим, недавно проявившимся качеством, некой новой идеологией, которой он целиком занят и в пользу которой даже пописывает статьи, — это национальная идеология, в его личном случае антисемитизм. Похоронив еврейскую жену и еврейскую тещеньку, Г. понял, где собака зарыта, сообразил насчет причины всех своих несчастий…» (Л. Петрушевская. Вопрос о добром деле // Урал, 2000. № 1). Ряд писательских имен может быть дополнен и продолжен; а вопросы но поводу Владимира Сорокина, Сергея Ануфриева и Павла Пепперштейна переносятся в раздел игрыс идеологиями, уже обезвреженными (разминированными). Вот выхваченная наобум цитата из книги «Мифогенная любовь каст»: «Поддерживая парторга, дед отвел его в избу и уложил на полати». «Парторг» уже как лет пять вызывает у читателя, даже профессионально любознательного, полнейшее равнодушие (рвотный шок

давно прошел).

Выламывается из этого деидеологизированного ряда Дмитрий Галковский, для которого и в «Бесконечном тупике», и в статьях идеология (-и) становилась неисчерпаемым источником индивидуального вдохновения (но Галковский самовольно ушел в литературную изоляцию), а еще, может быть, и Олег Павлов, мечущий идеологические стрелы в идейных противников, по большей части воображаемых.

Литературно-актуальной идеология остается для шестидесятников, в широком литературном спектре, но по большей части в жанре критики и мемуаристики — от Станислава Рассадина до Бенедикта Сарнова, от В. Кардина до Григория Померанца, от Юрия Карякина до Б. Хазанова. По на их пафос литературная публика сегодня тоже отвечает, как правило, вежливым молчанием. Принимая к сведению — без особых комментариев; сопровождая насмешкой выкрик личного отчаяния: «Что-то в нас всех сидит / глубже, чем Сталин и Ленин. / Наша свобода смердит / лагерным тленом, растленьем. / Гении из жулья / нас провели на мякине, / и неужели я / жизнь свою проарлекинил?» Сравним эту надрывную стихопублицисгику Евтушенко с «Особым цинизмом» Е. Фанайловой («Знамя», 2000, № 1) — перемена интонации свидетельствует о перемене смысла: «Кто укроет, согреет, полюбит нас, / для которых нет ничего святого?»

Время шло, деидеологизированная изящная словесность перепробовала много чего — от триллера до любовного романа, от более чем откровенной эротики до элитарной микропрозы. Литература дробилась, делилась, разбивалась, разбегалась — процесс децентрализации продолжается, и вот уже непонятно, что престижней: издаваться тиражом двести экземпляров или все-таки срывать массовый успех у полумиллиона читателей.

В этот сумбур видов, жанров, тиражей неожиданно влилась критика, которая, не озабочиваясь аргументами и доказательствами, просто выставляет оценки. И будьте уверены, что если в одной газете повесть N будет оценена как произведение, но всем параметрам выдающееся, то в другой «выдающееся произведение», будет сначала осмеяно, а потом и растоптано. Причем в одном и том же «идейном» лагере.

Есть от чего закружиться бедной читательской головушке. Может случиться и так, что читатель вообще плюнет на литературу, которую норой с остервенением оспаривают друг у друга литературные журналисты.

Как правило, полярные оценки настигают журнальные публикации — несмотря на «хронику объявленной смерти» «толстяков», именно их публикации ревниво отслеживают газетные критики. За быстротой реагирования, правда, ускользает движение самих жанров, смена мотивов, перебор героев — все то, что и составляет изменчивую литературную ситуацию.

Стоит чуть-чуть отойти от сиюминутной оценки, как открывается новая прелюбопытнейшая картина. Скажем так: жанровый сдвиг. Неожиданная актуализация жанра.

3

Литература к началу года с тремя нулями неожиданно повернулась лицом к опробованной форме идеологического романа.

Практически одновременно появились в толстожурнальном мире «Последний коммунист» Валерия Залотухи («Новый мир», № 1, 2) и «Монументальная пропаганда» Владимира Войновича («Знамя», № 2, 3). Авторы принадлежат к разным поколениям, не связаны общей группой литературной крови, не схожи но манере письма. Кроме одного: и тот и другой рассчитывают, и справедливо, на определенный эффект восприятия; и тот и другой вписали свои новые тексты, круто приправленные идеологией, в парадигму деидеологизированной культуры. Но обо всем по порядку.

Сюжет «Последнего коммуниста» разворачивается в провинциальном вымышленном Придонске, действие «Монументальной пропаганды» — в провинциальном Долгове. Герой «Последнего коммуниста», юный Илья, возвращается на малую родину после нескольких школьных лет, проведенных в швейцарском пансионе «Труа сомэ». Илья Владимирович(«перевернутый» Владимир Ильич) партийную кличку берет себе Сергей Нечаев, тоже имечко говорящее («катехизис революционера» пародируется в тексте). Идеологически отталкиваясь от немереного богатства своего отца, «нового русского» но фамилии Печенкин, богатства, гротескно набросанного сатирическим пером, Илья организует свое малое коммунистическое сообщество, привлекая в него местную мулатку по кличке «Анжела Дэвис» и местного корейца по имени Ким. Илья и его молодежная команда «борются» с тем, что выстроил в прямом и переносном смысле Печенкин-старший, объявляют гражданскую войну новому русскому капиталу и защищают убогих и обиженных (бомжей со свалки). Но Печенкин-старший тоже связан — эмоционально, любовно, сущностно — с коммунистической идеологией: на территории имения он воздвиг ностальгический кинотеатр «Октябрь», где киномеханик крутит ему один и тот же индийский фильм. От Печенкина-деда остались только грамоты да зубные пластмассовые протезы, но гены его живут — в ностальгии Печенкина-среднего и в бунте Печенкина-младшего. Путаная идеологическая парадигма новорусской жизни несколько раз на протяжении сюжета переворачивается и пришлепывает всей своей бесформенной тяжелой массой и отца, и сына, и мать, и всех-всех-всех борцов как за капиталистическое, гак и за коммунистическое дело. В финале победителей нет — даже физически. Два начала — одно, порожденное другим, — сливаются и взаимно уничтожаются.

В январской книжке «Нового мира», рядом с романом Залотухи, опубликованы заметки Сергея Аверинцева «О духе времени и чувстве юмора». Аверинцев пишет: «Только из противоположности, из полярности, из напряжения возникает игра энергий». И дальше: «Нет и не может быть юмора без противоположности взаимосоотнесенных полюсов, без контраста между консервативными ценностями — и мятежом, между правилом — и исключением, между нормой — и прагматикой, между стабильными табу унаследованной этики — и правами конкретного, единократного, действительного; и притом необходимо, чтобы эта противоположность воспринималась достаточно остро, чтобы она и вправду доводила до слез — но и до смеха, иначе — какой уж юмор?»

Поделиться с друзьями: